— Вы любите стихи?
— В этом отношении я впал в анабиоз еще во время войны. Все, что было позже, меня уже не касается. И потом, здесь опасно читать стихи, сразу сорвется дыхание. И петь романсы тоже не следует.
— Просто удивительно, как вы умеете обижать людей! А я надеялась услышать гимн любви.
— А может быть, страданию?
— Уж вам-то не о чем жалеть! — с вызовом сказала она.
— И это вы называете любовью?
Она остановилась, как от удара или оттого, что споткнулась, но пересилила себя. Только опустила голову, будто выбирала, куда ступить. Он выругал себя и замедлил шаги, отставая. Тамара сказала:
— Трусость вам не к лицу. И я не собираюсь ударить вас. — Голос ее звучал глухо.
— А что вы от меня хотите? — гневно крикнул Чердынцев, уже не боясь сорвать дыхание. — Вы врываетесь в мою жизнь, делаете меня смешным. Ну что я вам, усталый пожилой человек, прячущийся в горных пещерах. Я только начинаю верить вам, как является молодой здоровый человек и говорит: она — моя жена! Я пытаюсь излечиться отрицанием, вы не отпускаете меня ни на шаг. Зачем я вам? И что это — любовь?
Он побоялся сказать о подслушанном ночью в санатории разговоре, и так наговорил бог знает что. Но по мере того, как он казнил ее и себя жестокими словами, спина Тамары распрямлялась, голова поднималась, и вот эта женщина идет так же гордо, как всегда, а оказавшись на повороте и взглянув тайком в ее лицо, Чердынцев удивился еще более: она улыбалась тихой, почти мечтательной улыбкой. Он осекся. Значит, его слова — для нее лекарство?
Теперь он шел, опустив голову, рассматривая носки башмаков. Вспомнились чьи-то стихи о русских землепроходцах: «Бесноватый Ванька за Уралом шел да шел, смотрел на сапоги…» Пожалуй, Чердынцев тоже мог идти и идти за этой женщиной вокруг всего земного шара, лишь бы она не бросалась в сторону.
Они долго шли молча, словно каждый погрузился в свои мысли и забыл о спутнике. Тропинка петляла, следуя изгибам ледяной реки, и опять вокруг были камень, лед, вода на льду, темное, словно пронизанное черным цветом космоса небо, вершины гор в ледяных и снежных шапках, цвета грубые, резкие, прямые, каких не столь уж много на земле: черное, белое, голубое, голубое, черное, белое, но такой силы и первозданности были эти цвета, что ни один художник не рискнул бы нанести их на полотно да и не нашел бы подобных красок. Вдруг Тамара остановилась и словно выдохнула:
— Боже, как здесь прекрасно!
Он глянул через ее плечо. Тут, в бухточке, где лед был почти прозрачен или казался таким от солнца и черных теней гор, находился второй мерительный пункт. На береговой стороне стояла времянка с самыми дорогими приборами, а рядом, на льду, снова линия вех и огороженные колючей проволокой — порой по льду проходили дикие туры и джейраны — более грубые мерительные приборы. Только эти устройства и напоминали о человеке, все остальное было от первобытного мира: вода, лед, горы, небо. И еще необыкновенной яркости цвета. Цвета всего сущего.