Люди — потные, жаркие, с разъяренными лицами, горящими глазами — сбивались в душный клубок, трясли кулаками, орали, тащили друг с друга рубахи, и никак нельзя было понять: кто чего хочет.
Баба-казак таращила большие выпуклые глаза, колыхала распиравшими кофточку грудями и бесстыдно лезла на оробевшего Моисеева:
— Наделили меня лылами, а кто у меня будет пахать? Кто? Ну? Говори, кто? Муж-то, где он? Где? Не знаешь, прокля-я-ятый килян! Дома сидишь, чешешься! Тебя, что ль, запрягу?
— Отцепись, нечистая сила! — Моисеев растерянно пятился к столу. — Бесива объелась? Разболтала своими… тю, тю, нечистая, волки тя ешь, совсем сдурела!
Андрей Иванович рвал воротник у седенького тщедушного старичка — героя Севастопольской кампании. Выцветшая фуражка у старичка съехала на лоб, и козырек прикрыл впалые, в дремучей заросли глазницы. Он кривил контуженное плечо, восковым кулачком отпихивал Андрея Ивановича, но освободиться от него было не в его силах.
Дед Парсан заодно с Матвеем Семеновичем кружили трехпалого великана Фирсова. Тот поднимал над их головами искалеченную руку, поворачивался то к одному, то к другому могучей, занавешенной пегой бородой грудью и огрызался, как волкодав на шавок.
— Ты, культяпый черт, сатаил, сатаил! — задыхаясь, выкрикивал дед Парсан, и бороденка его тряслась, как на привязи. — Подкупил разведента, получил землицу, а теперь и разеваешь рот шире ворот: «Не на-адо, не на-адо!»
— Брешешь, как кобель брешешь! — Фирсов мотал обрубленной кистью, — Тебя б на привязи держать, ты хоть кого оббрешешь! Распахали, а теперь делить. Эк, ты… Умный! Ишь! Дай умка пятки помазать! Повадился садиться на готовенькое. Ты и женился-то на готовенькой. Тебе б жевали да в рот клали. Ты и глотать ленишься. Весь в батю уродился. Истовый батя. Упокойник был — не приведи господь. Да и братец был — в гробу б ему перевернуться! — Фирсов сгоряча забыл уже, с чего взялось все дело, и начал перетряхивать по косточкам всю родню деда Парсана до пращура включительно.
Только двое не принимали участия в спорах: Абанкин Петр Васильевич и мрачный худой старик с чахлой на лице растительностью — Березов. Петр Васильевич сидел на камне рядом с атаманом, щурил рыжеватые короткие ресницы и спокойно смотрел, как мокрые, распалившиеся люди тащили один с другого рубахи. В его уверенной осанке, в небрежных, мельком бросаемых взглядах явно чувствовалось: «Вы что хотите, хоть лбами стукайтесь, а как я скажу, так, знычт то ни токма, и будет».
Березов же, опираясь о тяжелый посох, стоял в сторонке от людей, и на лице его, таившем всегдашнюю непонятную ухмылку, было полное ко всему презрение. В хуторе его считали глуповатым человеком, хотя толком никто не мог сказать, почему он глуповат и с какого времени стал глуповатым. Лет десять назад случилось с ним такое дело: невзлюбил он почему-то попов, дьяконов и весь церковный причт. По годовым праздникам, тем, когда вокруг церкви под колокольный торжественный перезвон обносят плащаницу, он подойдет к ограде, просунет в решетку голову и заорет на весь плац: «Батюшке Евлампию, благочинному, — наше нижайшее!»