, ведь ничего другого в приступе артистической сентиментальности он бы, конечно, и не мог мне показать, в то, что своим предложением сыграть что-нибудь он совершенно сознательно хотел показать упадок своего мастерства, я не верил, скорее наоборот, ведь в нем теплилась надежда, что теперь-то я точно благословлю его на карьеру, в которую он сам уже почти десять лет как не верил; но ни о каком благословении с моей стороны конечно не могло быть и речи, я совершенно определенно сказал ему, что он находится на последнем издыхании, что он должен убрать руки прочь от рояля, что это мука и ничто иное — быть вынужденным слушать его, что его игра поставила меня в ужасно неловкое положение и ввергла в глубокую печаль. Он захлопнул крышку «Бёзендорфера», встал и ушел из дома, вернулся через два часа, за весь вечер не сказал больше ни слова, думал я. Играть на рояле для него теперь было невозможно, а так называемые гуманитарные науки не могли заменить ему игру на рояле, думал я. Наши бывшие однокашники, приступавшие к учебе с намерением стать великими виртуозами, десятилетиями влачат жалкое существование музыкальных учителей, думал я, они именуют себя академическими музыкальными педагогами и живут отвратной педагогической жизнью, растрачивают себя на бесталанных учеников и их маниакальных родителей, жадных до искусства, и в своих обывательских квартирках мечтают о музыкально-педагогической пенсии. Девяносто восемь процентов всех консерваторских студентов поступают в наши академии с большими претензиями, а, выпустившись, десятилетиями ведут смехотворную жизнь так называемых учителей музыки, думал я. Мы с Вертхаймером избежали подобного существования, думал я, мы избежали и другого существования, ненавистного мне не меньше: того, которое ведет наших знаменитых и прославленных пианистов из одного большого города в другой, а потом с одного курорта на другой и, наконец, из одной провинциальной дыры в другую — до тех пор, пока пальцы у них не ослабевают и они не оказываются всецело во власти старческой исполнительской немощи, думал я. Если мы случайно очутимся в какой-нибудь провинциальной дыре, то там на плакате, прибитом гвоздями к дереву, мы наверняка увидим имя какого-нибудь бывшего сотоварища по учебе, играющего Моцарта, Бетховена и Бартока в единственном концертном зале в этой дыре, чаще всего — в совершенно запущенном гостиничном зале, думал я, и нас сразу же начнет воротить от этого. Такого недостойного существования мы смогли избежать, думал я. Из тысячи пианистов лишь один или два не идут по этому достойному сожаления, отвратительному пути, думал я. Сегодня никто и не догадывается, что я когда-то учился игре на фортепьяно; как говорится, и предположить-то нельзя, что я посещал консерваторию, и закончил ее, и на самом деле был одним из лучших пианистов Австрии, если не Европы вообще, — как и Вертхаймер, думал я; сегодня я пишу эту бессмыслицу, про которую осмеливаюсь говорить, что она