Комендант приказал поднять обреченного. У того подкашивались ноги. Эсэсовцы придерживали его под мышки.
— Наш есть закон Великий Дойтчлянд Германий гуманизм, демократий, свобод человек. Приговор слюшайт стоять!
Помощник коменданта стал читать приговор, неизвестно кем вынесенный.
И когда до человека дошел смысл крикливой речи, его глаза стали все больше и больше расширяться. Они глядели печально и тоскливо, и вдруг в них вспыхнул огонек.
— Прощайте, товарищи! — тяжело крикнул он. — Не сдавайтесь!.. Наша возьмет!
Его снова бросили на тачку. Собрав остатки сил, солдат поднялся, поднялся в последний раз. Как русский воин, он хотел умереть стоя.
— Начинается цирк! — что есть силы артистично крикнул переводчик. — Выступают дрессированные немецкие овчарки!
Охранники спустили волкодавов. Обгоняя один другого, они жадно рванулись к тачке.
Остервенело набросились на человека.
Минуты через две или три от солдата остались лишь рваные куски кровавого мяса…
Их гвоздями прибили к дощатому щиту.
Щит выставили у лагерных ворот.
Черными буквами вывели:
«Так будет с каждым, кто попытается бежать».
…В бараки пленные вернулись угрюмые, подавленные. Расстрелы, виселицы, пытки… Это в концлагерях было обычным. И в этот раз комендант отводил душу в свое удовольствие. Многие из тех, кто нес каторгу на Узедоме, уже были приговорены к смерти, не раз ожидали ее.
Но как разъяренные волкодавы разодрали живого человека, как билось в конвульсиях его растерзанное тело — это видели впервые…
Трудно сказать, что больше подействовало на Диму Сердюкова: кошмарный «спектакль» коменданта или собственные изломанные неволей нервы. Но он перестал ходить в аэродромную команду. Притерся к другой, которая не выходила за лагерные ворота, что-то поделывала возле столовой.
— Мне, дядя Миша, теперь лафа, — похвалился доверительно. — Ни про струбцинки, ни про расчехлянку моторов думать не надо.
Емец в ответ бросил сурово:
— Смотри, блудный сын, не прогадай.
— И вы никуда не прыгнете. Треплетесь, а толку никакого. А у меня вот, — открыл мешочек, набитый вареной картошкой. — У меня теперь такое местечко, пальчики оближешь.
— И с кем же ты теперь?
— А ни с кем. Сам по себе.
У Емеца и Сердюкова был памятный случай, когда Дима под строгим секретом заикнулся дяде Мише про такое, о чем должен был умолчать. Но дядя Миша был комиссаром партизанского отряда на Украине, хорошим и надежным человеком, несколько раз бежал из лагерей. Когда они вытягивали за крыло самолет, застрявший колесом в бомбовой воронке, оба заметили, как один из пленных, Димин знакомый, жадно впивался взглядом в нижний люк, был готов вскочить в кабину «хейнкеля». Потом, на вечерней прогулке за бараком, когда остались вдвоем, Емец сказал Девятаеву: