Выдержанный, рассудительный, чистоплотный малыш Д’Агата, каменщик из Сицилии, спал днем, а ночи проводил без сна, в сидячем положении, зорко, с напряженным вниманием вглядываясь в темноту полными ужаса глазами. В руке он сжимал простейшее орудие, изготовленное им собственноручно из палочки и металлической сетки, которое то и дело пускал в ход, так что стена рядом с ним была в отвратительных кровавых разводах.
Сначала его ночные занятия вызывали лишь насмешки — подумаешь, мол, неженка! Но потом смех сменился сочувствием, к которому примешивалась и доля зависти: почему это только у него, единственного из всех, есть конкретный, видимый и осязаемый враг и этого врага можно преследовать, бить и даже размазать по стенке?
Я ходил по нескольку часов и глубоко, как лекарство, вдыхал в свои ослабленные легкие восхитительный утренний воздух. Ноги меня плохо слушались, но я ощущал непреодолимую потребность вновь подчинить себе тело и восстановить прерванную почти на два года связь с деревьями, травой, тяжелой, темной землей, в глубине которой набухали и прорастали зерна, с воздушным океаном, чьи волны катятся одна за другой с Карпатских гор, покрывая черные угольные дороги хвойной пыльцой.
Так, знакомясь с окрестностями Катовиц, я гулял по утрам примерно неделю. По моему выздоравливающему телу, получавшему в те дни внушительные дозы инсулина, разливалась приятная слабость. Инсулин мне прописали, а потом нашли, купили и ежедневно кололи Леонардо и Готтлиб, и, пока я ходил, он тихо делал свою полезную работу — кружил вместе с кровью по венам в поисках сахара и заботился о том, чтобы тот не заслонялся от своего природного назначения, а сгорал и превращался в энергию. Но сахара было маловато, его запасы быстро истощались, причем обычно в одно и то же время, и тогда в глазах у меня чернело, ноги подкашивались, и я вынужден был садиться на землю, ощущая озноб во всем теле и приступ нестерпимого голода. И тут меня спасали дары моей покровительницы Марьи Федоровны Примы: я вынимал из кармана пакетик глюкозы, жадно проглатывал сладкий порошок и через несколько минут снова видел свет, солнце согревало меня, и я продолжал путь.
Возвратившись однажды в лагерь после очередной утренней прогулки, я застал необычную сцену: посреди площадки стоял капитан Егоров, окруженный плотной толпой итальянцев. В руке у капитана был большой револьвер, который, впрочем, служил ему лишь вспомогательным средством при жестикуляции, сопровождавшей наиболее примечательные моменты его речи. Понять, о чем он говорит, было трудно, но два слова повторялись многократно, и их смысл дошел до каждого как благая весть: