Про Освенцим ей известно, она интересовалась всем, что с ним связано, потому что сама чуть туда не попала. Нет, она не полька, а немка, в свое время они с мужем держали лавку в Берлине. Им Гитлер никогда не нравился, и они, конечно, должны были вести себя поосторожней, а не высказывать без оглядки свое мнение. В 1935 году гестаповцы увели ее мужа, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Она, естественно, сильно горевала, но кушать все равно надо, и она продолжала торговать в своей лавке до 1938 года, когда Гитлер, «der Lump»[23], выступил по радио со знаменитой речью, в которой объявил, что хочет начать войну.
Она возмутилась и написала ему. Написала лично, «господину Адольфу Гитлеру, рейхсканцлеру, Берлин», и в этом длинном письме настоятельно рекомендовала ему не начинать войну, потому что погибнет много людей, а кроме того, эта война обязательно будет проиграна, потому что и ребенку понятно, что победить весь мир невозможно. Она подписалась своим именем, указала свой адрес, отправила письмо и стала ждать.
Через пять дней к ней пришли молодчики в коричневых рубашках и под предлогом обыска обчистили ее, перевернув вверх дном дом и лавку. Что они нашли? Да ничего, кроме черновика письма, она политикой не занималась. Через две недели ее вызвали в гестапо. Она думала, ее будут бить, а потом отправят в лагерь, но вместо этого ей с грубым презрением заявили, что надо бы ее повесить, да на такую старую глупую козу («eine alte blöde Ziege») веревку тратить жалко. После этого у нее отобрали торговую лицензию и выслали из Берлина.
В Силезии она кое-как перебивалась случайными заработками и торговлей на черном рынке, пока, как она и предсказывала, немцы не проиграли войну. Поскольку все здесь знали про ее поступок, польские власти предоставили ей лицензию на торговлю продовольствием. И теперь она живет спокойно и окончательно убедилась в том, что, если бы сильные мира сего прислушивались к ее советам, мир был бы гораздо лучше.
Перед отъездом мы с Леонардо вернули ключи от амбулатории и попрощались с Марьей Федоровной и доктором Данченко. Марья молчала и выглядела грустной. Я спросил ее, почему бы ей не поехать с нами в Италию, и она вспыхнула, словно в моем вопросе было что-то неприличное. Эту сцену прервал Данченко, явившийся с двумя листами бумаги и бутылкой спирта. Мы сначала подумали, что спирт — его личный вклад в собранную для нас дорожную аптечку, но оказалось, он для прощальных тостов, которыми мы, как и положено, обменялись.
Что касается двух листов, они предназначались для изъявлений благодарности русскому начальству за гуманное и безупречное отношение во время нашего пребывания в Катовицах. Доктор Данченко попросил еще упомянуть его лично и дать положительную оценку его работе, а также прибавить к своим фамилиям титул — «доктор медицины». Леонардо имел право это сделать, я же нет, какой из меня доктор медицины? Но когда я попытался объяснить это Данченко, тот обвинил меня в формализме и, ткнув пальцем в бумагу, раздраженно сказал, чтобы я не выдумывал, а подписывал. Я выполнил его просьбу: в конце концов, если это поможет ему в его карьере, мне не жалко.