Утром, когда засветило солнце, мы вышли на воздух и только тогда увидели, что находимся на территории бывшей советской казармы; помещение, в котором мы провели ночь, походило на театр. Многочисленные здания были разгромлены и опустошены с немецкой педантичностью. Все, что можно было увезти с собой, немцы, отступая, увезли. Они сняли окна, двери, балконные решетки, электрическую проводку, батареи отопления, водопроводные трубы, даже столбы ограждений. Стены были ободраны до последнего гвоздя. На железнодорожной ветке разобрали рельсы и шпалы; русские сказали, что с помощью специальной машины.
Это ни в какие представления о разграблении и вывозе военных трофеев не укладывалось, а выглядело как торжество разрушения, антисозидания; здесь, точно в Освенциме, царила мистическая пустота.
Но что немцы не смогли увезти, так это настенную роспись, незабываемые творения анонимного художника-солдата, наивные, корявые и вместе с тем яркие.
Три гигантских всадника в шлемах с мечами и палицами остановились на холме и всматриваются в бескрайние просторы, еще не оскверненные ногой завоевателя. Сталин, Ленин и Молотов, воспроизведенные с благоговейной любовью и почти кощунственной дерзостью, узнаваемые лишь потому, что один с усами, другой с бородкой, а третий в очках. Огромный, почти во всю стену, паук в паутине; черная челка закрывает ему глаза, на спине свастика. Внизу написано: «Смерть гитлеровским оккупантам!» А вот советский солдат в цепях. Высокий, светловолосый, он поднял руку, грозя своим судьям, а судьи, их великое множество, сидят напротив в расположенных амфитеатром креслах и напоминают отвратительных насекомых: у них желто-серые перекошенные лица, страшные, как у мертвецов; скрючившись, они в ужасе жмутся друг к другу, словно лемуры при ярком свете, готовые сгинуть по мановению руки пленного героя.
В этих призрачного вида казармах и прямо на траве, под открытым небом располагались тысячи людей — перемещенные иностранцы со всех концов Европы.
Благодатные солнечные лучи все сильнее пригревали влажную землю, и от нее поднимался пар. Отдалившись от здания театра метров на сто, я решил укрыться в густой траве, чтобы раздеться и просушить на солнце одежду. И вот посреди поля передо мной возник, точно поджидавший меня там, не кто иной, как Мордо Нахум, мой грек, которого я с трудом узнал из-за рыжей бороды и советской формы. Да, сам Мордо Нахум, правда округлившийся и посвежевший, смотрел на меня своими близорукими совиными глазами.
Он обрадовался мне, как родному брату, пропустив мимо ушей мой ехидный вопрос, почему Организация Объединенных Наций бросила на произвол судьбы своих греков. Спросил, как я поживаю, не нужно ли мне чего из еды, из одежды. Я не стал отрицать, что мне многого не хватает.