(«В переулок, где старцы и плуты…», 1932)
И стоит ли тому дивиться,
Что в томном танце надо мной
Одна румяная девица
Сверкнула голою спиной.
Так сладко стало мне и больно,
Что я, забыв свое питье,
Благоговейно, богомольно
Взглянул на рожицу ее.
Курносая, в прекрасном платье,
Вся помесь стервы с божеством…
О, как хотелось мне сказать ей:
– Укрась собой мой скучный дом…
(«Танец легкомысленной девушки», 1940)
«Помесь стервы с божеством» – немногие из поэтов тридцатых решились бы на такой резкости стилистический контраст.
Иные стихи Щировского могут показаться фельетонной насмешкой над новой советской действительностью, над гримасами быта, как выражались в те годы:
Звучат гармошек громкие лады,
И громы ладные старинных ливней
Звучат еще прекрасней и наивней,
Чем до восстанья в октябре.
Вот, проползая по земной коре,
Букашки дошлые опять запели
Интернационал, и по панели
Мятется трудовой и пыльный пыл.
«А знаешь, Ольга, я тебя любил!»
(«Есть в комнате простор почти вселенский…», 1926-1927)
Впечатление, кажется, обманчивое. О мире старом Щировский пишет не менее жестко и трезво: «Мрак людских, конюшен и псарен: Кавалер орденов, генерал. Склеротический гневный барин Здесь седьмые шкуры дирал. Вихри дам, голос денег тонкий, Златоплечее офицерьё. И, его прямые потомки. Получили мы бытиё» («Совсем не хочу умирать я…», 1936—1937).
Ирония Щировского по-романтически универсальна и всеобъемлюща.
Коллективный герой — «мы» — поэзии тридцатых, ощущал мир как великую стройку, как «земшарную республику Советов» (Коган), где поэт всегда у себя дома. Даже о смерти писали в духе оптимистической трагедии, с риторическим пафосом, почти восторгом.
И пусть в последнем поцелуе
С землей прощаемся навек —
Наш путь по-прежнему бушует
В кипенье звезд, в движенье рек.
Что вечности глухая сила?..
Есть в мире Родина. Она
Свое бессмертье нам вручила
И помнит наши имена.
(В. Аврущенко. «Еще далече до Батайска…», 1934)
Лирический герой Щировского существует по другим законам, он чувствует свою отчужденность от бесконечной, живущей по своим законам вселенной, которую события Октября вряд ли принципиально изменили.
Вселенную я не облаплю.
Как ни грусти, как ни шути,
Я заключен в глухую каплю –
В другую каплю – нет пути.
(«Вселенную я не облаплю…»)
Нет пути в другую каплю человеческого существования. Не избавляет от одиночества и любовь. И конец человеческий лишь подчеркивает это беспредельное, трагическое одиночество: он никого не потрясает, ничего не аргументирует, ничему не служит. «Вчера я умер и меня Старухи чинно обмывали, Потом — толпа, и в душном зале Блистали капельки огня. И было очень тошно мне Взирать на смертный мой декорум. Внимать безмерно глупым спорам О некой божеской стране. … И друг мой надевал пальто И день был светел, светел, светел… И как я перешел в ничто — Никто, конечно, не заметил» («Вчера я умер и меня…», 1929).