Книга Блаженств (Ривелотэ) - страница 70

Как ни странно, больше всего меня раздражала русская речь. Разве не от нее я сюда бежала, я ведь хотела, чтобы меня окружало только призывное мурлыканье, только хриплое французское мяуканье, но увы, всегда и повсюду в Париже слишком много русских. Официанты и таксисты, и даже зеленоглазый албанец, что жарит блинчики у площади Республики, — все торопились выложить передо мной свой нехитрый запас великих, могучих и прекрасных слов.

Я хохотала до слез, заказав в привокзальной тошниловке горячие бутерброды на вынос: их подали на больших пластиковых тарелках, гарнировав лопушками, орехами, консервами и майонезом. Мне, дефилирующей по улице с завернутыми в фольгу тарелками, явно не хватало рушника и кокошника; от смеха я беспрестанно кланялась в пояс прохожим. Пронося добычу в отель, я прикрыла ее свитером и прошествовала через увитый орхидеями холл с достоинством самурая, несущего свою собственную отрубленную голову. Потом поела, сидя на полу, как собака, завернула объедки в «Геральд трибьюн» и выставила за окно до утра, чтобы их унылый запах не мешал спать.

Ложась в постель, я представляла, что отель — это огромный корабль, который несет меня по темным водам ночи, тихо покачиваясь, и мне слышались дальний собачий плач и женский лай. Чудилось, чрево города клубится туманом, там золото, людская кровь и тайные пороки, там жизнь не останавливается, голоса не смолкают, и где-то в этом журчащем шуме тянется тонкая ниточка моего дыхания, моего пульса.

И вот я на стрелке Сите; возможно, в эту ночь я единственная обладательница ключей от Парижа, возносимая лунным сахаром на высоту, откуда вся его черно-червонная изнанка видна как на ладони. Я ложусь на каменные плиты и заглядываю в воды Сены. Ее гладкая поверхность светлеет. Вот из глубины смотрит на меня незнакомый и страшный витязь. В пальцах он сжимает резной костяной шар, древний, до блеска отполированный прикосновениями рук и речной волной. Кисти рыцаря покрыты жестким паучьим волосом. Внутри шара сверкает плазменный сгусток. В нем заключено все, что было и есть в этом городе в каждую секунду его двухтысячелетней истории. Плазма движется; концентрическое движение исходит из Сите, колыбели Парижа. Наблюдать за этим движением — восторг и жуть, я отшатываюсь, чувствуя, как воронка света увлекает меня внутрь шара. Рыцарь усмехается и пропадает, но всё виденное непостижимым образом остается во мне. Это похоже на заархивированные данные, мой мозг не в силах отследить молниеносную смену кадров. Полные муки и ужаса вопли узников Консьержери мешаются в моей голове с призывным смехом куртизанок, с печальным звоном колокольни Сен-Жак-де-ла-Бушри, с мушкетными выстрелами и псалмами. Я прозреваю на дне реки мощи святой Женевьевы, шепчущие о прощении, о милосердии к вандалам, о наслаждении свободой и о страдании на пути к ней. Я обладаю Парижем бог знает сколько времени — может, вечность, а может, несколько секунд, и это обладание наполняет и опустошает меня, вливает силы и отнимает силы.