Ганушкин аккуратно вырезал из фото голову доктора В. и приставил ее к телу Памелы Андерсон, бегущей берегом океана. Агния прыснула. В этот момент в дверь постучали. К больной Макаровой приехал сын.
В Новосибирске Макаров пробыл пять дней, и это был предел. Телефон разрывался от звонков, так что вскоре он его попросту отключил. Но вовсе не спешные дела влекли его обратно, просто этот город нагонял на него жгучую тоску. Остановиться в квартире матери он не захотел: жилище было вчистую разорено котами. Недолго пребывая там, он задыхался, чесался и в прямом смысле не находил себе места, свободного от шерсти и экскрементов, так что пришлось снять номер в гостинице «Сибирь», неподалеку от больницы. Из окна номера открывался вид на безрадостный пейзаж его детства — детства, которое он тем сильнее ненавидел, чем дальше от него находился. Раньше, когда глобальное потепление еще не было ни для кого проблемой, в конце ноября в Новосибирске всегда стояли ядреные морозы. Город заволакивало дымкой, и на рассвете все бесчисленные трубы густо клубились белым и розовым, точно тюбики взбитых сливок, — впрочем, он тогда и понятия не имел о взбитых сливках. Нынче ноябрь стал слезлив; по набухшим слизистым мостовых, уныло сигналя, влеклись в пробках автомобили.
Все вопросы, связанные с содержанием матери в больнице, Макаров решил в первый же день. Сидеть у ее постели было удовольствием ниже среднего, но он продолжал ежедневно посещать ее — словно пытался наверстать упущенное за пятнадцать лет. По выражению доктора Осецкой, Надежда Ивановна устаканилась, и, пожалуй, было странно, что при относительной сохранности основных психических функций она не узнавала собственного сына. Он не пытался разговорить ее, напомнить о себе — просто сидел и смотрел. В его присутствии она обычно дремала или чертила какие-то крохотные значки в большой тетради в картонном переплете. Тетрадь Агния выдала пациентке по ее просьбе: записки и рисунки зачастую помогали докторам судить о состоянии больных. Макаров подолгу ждал, но мать не обращала на него ни малейшего внимания. В конце концов он сдавался, побежденный скукой и голодом, и шел обедать в один из отвратительных местных ресторанов.
Где-то в других городах он любил подолгу стоять на мостах и смотреть на воду. Много часов он провел, зависнув над Сеной, Москвой, Темзой или Луарой, представляя себя дремлющей в полете чайкой. Но стоять над Обью в полукилометре от берега, глядя в гигантскую полынью, жадную, разверстую, мучаясь изжогой и чувствуя, как на лице тает редкий колючий снег, — в этом он с трудом нашел бы отраду. Искать старых приятелей не хотелось. Более того, его пугала сама мысль о случайной встрече. Неприкаянный, кружил он по плохо освещенным улицам, и его не покидало ощущение, что где-то поблизости находится вход в нижние миры, куда он случайно может забрести. Просто провалиться по грудь в одну из грязных льдистых луж, а выбравшись, понять, что в недавнее уютное прошлое больше нет возврата, что больше никогда не валяться ему под ласковым солнышком на белом песочке, потягивая прохладную пинья-коладу. В нем не было ни малейшей ностальгии по вещам и людям и безрадостным воспоминаниям, брошенным здесь когда-то, как мешок с несвежим бельем. Его держало только смутное предчувствие утраты.