– Только не очень усердствуй. Умаялась твою изнанку подбирать. Ничего внутри у тебя, братец, нету. Там давно пусто!
Я знал, что там пусто, и знал, что умру. И готовился к этому, посещая преддверие небытия – черно-белые сны про скелеты деревьев, ронявшие снег с костистых ветвей, а в промежутках пытался выблевать пустоту, – пустое, право же, дело!.. Долбонос озадаченно грыз заусенцы и время от времени предупреждал:
– Если сдохнешь, покуда я тут, скот будешь конченый.
Дважды меня навещала Инесса, садилась на стульчик рядом с кроватью и ждала терпеливо, когда я проснусь. Было приятно увидеть ее, размыкая над собственной смертью опухшие веки. Директриса касалась прохладной рукой моего горячего лба, а я понимал, что она опоздала. Или, напротив, слишком рано пришла: если кого представлял я кладущим ладонь на остывший мой лоб, так это ее. Желая меня подбодрить, Инесса неловко увечила красноречивое наше молчание:
– И чего ты надумал? Никогда не болел, а тут на тебе! Давай на поправку, а то влеплю выговор.
Потом прощалась фальшивой улыбкой и шушукалась в коридоре с врачом. Слышно было, как тот сердится и ворчит:
– Да нет же, говорю я вам! Никакой заразы. Таблетками это не лечится! Как хотите, но я патологии не обнаружил. Душу, товарищ директор, одними уколами не исцелишь.
Под их спор я опять уплывал к своим голым деревьям, ронявшим с ветвей, как последнюю плоть, мокрый, крупчатый снег.
Юлька проникла к нам ночью излюбленным способом – через окно. Открыв глаза при звуке знакомого голоса, я смотрел, как она тычет пальцем в грудь Долбоносу:
– Значит, так. Я пришла не к тебе. Это раз! Пришла я к нему. Это два! Только Альфонс ни за что не поверит, что пришла я сюда не к тебе. Это три… Потому я сюда не пришла, а тебе это только приснилось – четыре! А захочешь проснуться, я закричу. Это пять… Сейчас я гляделки тебе завяжу, и ты больше меня не увидишь. Эт шесть. Ну-к, подвинь морду… Давай теперь руки.
Долбонос сопел в темноте, а когда зашалил, заработал пощечину.
– Я те лапы-то распущу! Может, кликнуть Альфонса?
Валерка сказал восхищенно:
– Ну ты, Юлька, и гад!..
– Чуть не забыла, есть еще семь: запри слух. Не на сцене сегодня любовь я играю.
Подойдя к моей койке, она неуклюже и плохо, слишком по-бабьи, вздохнула, окропила крестным знамением обращенный к себе вопль молчания, скинула валенки, пала коленями сверху, сложила молитвенно руки, воздела очи горе и забубнила: “Иже еси на небеси, не коси и не беси, а спаси и колоси, да любовь к себе паси”. Свет от лампочки в коридоре крошился из-под дверной занавески сероватым тальком ей на платье, которое, едва молитва закончилась, как-то очень уж скользко и быстро сползло, явив моему воспаленному взору змейку ее наготы. Тело у Юльки было худым и горячим. Упершись руками в подушку, она замкнула мне бедра силуэтом рогатки, воздетым межветвием вверх, бросила волосы мне на лицо, смела с него взгляд и, потащив за край одеяла, выпростала меня из скомканной шкуры прокисшей болезнью постели и стряхнула блеклую кляксу на пол. Одеяло плюхнулось в таз.