– Как бронежилет, загремело. Чего это там у тебя?
– Риголетто, – пояснил в темноте Долбонос. – Не получится с этой дохлятиной оброгатить Альфонса. Самое большее заморишь червячка мертвячку.
Наш ответ Долбоносу был хором:
– Урод!
– Шшшш, бесстыжие! – раздалось вдруг из-за стены. Вслед за этим в нее кто-то стукнул.
– Любаха, – шепнула мне Юлька. – Расплатишься с нею – не выдаст. Ладно, молчим.
– Расплачусь? – спросил я.
Она отмахнулась:
– Потом.
Какое-то время я был занят лишь тем, что дышу. Не могу утверждать, что оно у меня здорово получалось. Я пробовал Юльку обнять – она схватила меня за запястья, так что руки ее вернулись в подушку, вцепившись в подобие распятия. Изгибаясь всем телом, ворожея исполнила надо мной странный танец, каждый такт которого отмечался уколом прикосновения. Я слушал, как у меня по тулову, будто по карте, вспыхивают мурашки ужаленных целей. Когда я весь запылал, Юлька стала гасить мое тело губами, не позволяя рукам моим вырываться из плена. Я извивался под ласками и собирал испарину ртом с перекладины худеньких плеч, норовя ухватиться за блуждающий трюфель соска. Чем больше я подвергался изнурительной экзекуции, тем глубже осознавал родство любви с бесконечностью, которая на удивленье легко завернулась в одежды нашей бескрайней и алчущей кожи. Опускаясь все ниже лицом, Юлька, при всем отвращении к буквам, не могла не узнать посланный ей восклицательным знаком сигнал. Подобно отличнику, угадавшему верный ответ, он настаивал на поощрении, так удачно объявшем его чуткой своей и языческой немотой, что стыдливость моя не страдала.
Не успела закончиться одна вечность, как началась другая, в течение которой я утолял неуемную жажду сосками. Грудь номер три в моей жизни проигрывала второй в размерах, зато ощутимо превосходила ее неукротимой отзывчивостью. В Юльке словно проснулся звереныш. Он рычал и царапался, но ради него я снес бы всякую пытку, что доказывал со всем усердием, пока вместо груди мне на пробу не поднесли главный приз – Юлькины губы. Во мне будто что-то со стоном открылось, потом в это что-то пролился душистый поток, заполонивший прохладой мне легкие. Я всхлипнул, запнулся дыханием, скомкался сердцем, оглох и, чтобы выжить (хотя бы этим воспоминанием), воспарил из себя в поредевшую ночь.
Мало кому судьба дозволяет обозреть себя со стороны. Я поспешил извлечь пользу из своего положения и фиксировал каждый мазок на картине. Не полотно, а шедевр, в самом центре которого кофейными тенями сплетались мы с Юлькой, рисуя такое обилие рук, ягодиц, петляющих русел, такое мельканье лодыжек, лопаток, овалов, приямок, углов, позвонков, что, не происходи действие в полутьме, у меня б зарябило в глазах. Все это скопище членов взмывало, крутясь и качаясь на пружинящих волнах влечения, в беспотолочную высь (потолок будто бы растворился) – туда, где мгновенье назад я как раз отыскал свою душу. Совершенности зрелища не сумело испортить и то, что творилось украдкой на продольных границах картины, мыльно растекшихся – с двух краев рамы из масляных стен – осторожными пенками света. Под одной из них, словно в лужице, что натекла из слепого от снега окна, барахтался, точно в падучей, привязанный к спинке кровати Валерка, а напротив него, в полураздетом стекле, из-под сдвинутой пальцем дверной занавески, приплюснуто и плотоядно наблюдала Любаша. Эти два островка зимней бледности на обочине исступленной, сгорающей красками страсти оказались единственными источниками освещения для исцелявшего дух мой чрез пиршество плоти холста.