У дяди Эдвина — в том месте, где меховая шапка натыкалась на левое ухо, — складки кожи в ушной раковине разбегались точно так же, как и в моих ушах. Мне хотелось еще взглянуть на его правое ухо. Я высвободил руку и зашагал возле дяди Эдвина с другой стороны. Правое ухо было моим еще больше, чем левое. Гладкий край уха начинался ниже; он был и длиннее, и шире, будто его прогладили.
На фабрику меня взяли. Ежедневно я выбирался из Ступора, а после работы снова в него влезал. Каждый день, когда я приходил домой, бабушка спрашивала: «Ты вернулся?» Я отвечал: «Вернулся». Когда я уходил из дому, она каждый раз спрашивала: «Ты уходишь?» И я говорил: «Ухожу».
Спрашивая, бабушка обычно делала шаг мне навстречу и, будто не веря, хваталась за голову. Кисти ее рук — обтянутые кожей вены и кости — были прозрачными и казались двумя шелковыми веерами. Когда она задавала свои вопросы, мне хотелось броситься ей на шею. Ступор не позволял.
Маленький Роберт слышал эти каждодневные вопросы. Иногда он даже подражал бабушке: делал шаг ко мне, хватался за голову и произносил одной фразой: «Ты вернулся — ты уходишь?»
Всякий раз, когда он вскидывал руки, я видел жировые складочки у него на запястьях. А когда эрзац-брат задавал свой вопрос, мне хотелось его придушить. Ступор не позволял.
Как-то, вернувшись с работы, я заметил, что из-под футляра швейной машинки выглядывает краешек белого кружева. В другой день на ручке кухонной двери висел зонтик, а на столе лежала разбитая тарелка — два одинаковых осколка, словно тарелку нарочно разрезали посредине. А у матери большой палец был замотан носовым платком. В какой-то день отцовские подтяжки расположились на радиоприемнике, а бабушкины очки — у меня в ботинке. Еще был день, когда собачка Мопи, игрушка Роберта, висела на ручке заварочного чайника, привязанная моим шнурком. А в моей шапке лежала хлебная корка. Наверное, мои домашние избавлялись от Ступора, когда меня не было дома. Наверно, они тогда оживали. Тут, дома, получалось как в лагере с Ангелом голода: не поймешь, то ли у нас один Ступор на всех, то ли у каждого свой.
Может, они, мои домашние, смеялись, когда меня не было. Может, жалели или ругали меня. Может, целовали маленького Роберта. А может, говорили, что им со мной нужно запастись терпением, потому что они меня любят, — или, втихую об этом поразмыслив, продолжали заниматься своими делами. Как знать. Возможно, мне полагалось, придя домой, посмеяться вместе с ними. Возможно, мне следовало их пожалеть или отругать. Возможно, я должен был поцеловать маленького Роберта. Возможно, должен был сказать, что мне с ними нужно запастись терпением, потому что я их люблю. Но как мне такое сказать, если я даже не могу подумать об этом про себя.