Свою одежду, включая шапку, я набил картофелинами разной величины. Поместилось двести семьдесят три картофелины. Ангел голода мне помогал, он был отъявленным вором. Но оказав помощь, он снова стал отъявленным истязателем, оставив меня один на один с долгим путем домой.
И я пошел. Скоро все тело у меня засвербело от вшей: от головной вши, от затылочно-шейной, от подмышечной, от грудной и от той, что на срамных волосах, — от лобковой вши. А между пальцами ног, под засунутыми в галоши портянками, чесалось и без того. Мне бы поднять руку, чтобы почесаться, — а не могу, в рукавах полно картошки. При ходьбе нужно сгибать колени — но в штанинах тоже картофелины. Я прошаркал мимо первого террикона. Второй всё не появлялся; может, он от меня ускользнул. Картофель был тяжелее, чем я. Между тем для третьего террикона стало уже слишком темно. Во все стороны света протянулись по небу звездные гирлянды. «С юга на север проходит Млечный Путь», — сказал парикмахер Освальд Эньетер, когда после неудавшегося побега второго его земляка поставили на плацу перед нами. И добавил: «Чтобы оказаться на Западе, нужно только пересечь Млечный Путь и взять вправо и потом прямо, никуда не сворачивая. То есть все время держаться левее Большой Медведицы». А я неспособен был найти даже второй и третий терриконы, которые на обратном пути должны были появиться уже по левую руку. Лучше найти свой путь под конвоем, чем потерять на воле. Акации, кукуруза и даже мои шаги — все было одето в черное. Капустные головы глядели мне вслед как люди, у них были самые разные прически и шапки. Но только луна надела белый чепец, она касалась моего лица пальцами медсестры. Я подумал, что мне, может, и ни к чему картошка; может, я смертельно болен, отравился в подвале и этого просто еще не знаю. С деревьев доносились прерывистые крики птиц, а вдали слышалось чье-то жалобное бормотание. «Ночные силуэты расплываются. Мне нельзя бояться, — уговаривал я себя, — не то пропаду». Я, вместо молитвы, говорил сам с собой: «Вещи постоянные не растрачивают себя, им ничего не нужно, кроме одного-единственного неизменно ровного отношения к миру. Для степи такое отношение — выжидание, для луны — свечение, для земляных собачек — бегство, для трав — колыхание. А мое отношение к миру — поглощение пищи».
Звенел ветер, и мне слышался голос матери. Тогда, в последнее лето, не следовало ей говорить за столом, чтобы я не тыкал вилкой в картофель: он, дескать, распадется, а вилка — для мяса. Мать и представить себе не могла, что степи будет знаком ее голос, что однажды в степную ночь картофель потянет меня в землю и звезды исколют мне лицо. Никто за тем столом не догадывался, что я через поля и через выгон буду тащить себя, будто шкаф, к лагерным воротам. Никто не догадывался, что не пройдет и трех лет, как я, затерянный в ночи картофельный человек, стану обратный путь в лагерь называть дорогой домой.