У лагерных ворот лаяли собаки — высокими сопранно-ночными голосами, похожими на плач. Может, Тур Прикулич и с охранниками уговорился, потому что они кивнули, чтобы я проходил, и меня не досматривали. Я слышал их смех за спиной, слышал, как топали сапоги. Я так был набит картошкой, что не мог обернуться; наверное, они подражали моей одеревенелой походке.
Я взял с собой на ночную смену три средней величины картофелины для Альберта Гиона. Вдруг ему захочется не спеша их поджарить в открытом железном коробе там, сзади. Но ему не хочется. Он рассматривает картофелины одну за другой и кладет к себе в шапку. Он спрашивает:
— Почему именно двести семьдесят три картофелины?
— Потому что минус двести семьдесят три градуса Цельсия — абсолютный нуль, — говорю я, — холоднее не бывает.
— Далась тебе эта наука, — заметил он. — Наверняка ты обсчитался.
— Не мог я никак обсчитаться, — возражаю я, — число двести семьдесят три блюдет себя, оно — постулат.
— Постулат, — говорит Альберт Гион. — Тебе следовало бы о другом поразмыслить. Знаешь, Лео, ты запросто мог бы смыться.
Труди Пеликан я дал двадцать картофелин, рассчитавшись ими за сахар и соль. Через два месяца, незадолго до Рождества, все двести семьдесят три картофелины закончились. Несколько последних обзавелись зелено-синими ускользающими глазками, как у Беа Цакель. Я даже раздумывал, стоит ли ей как-нибудь об этом сказать.
У нас в летнем доме, в Венхе, стояла в глубине фруктового сада деревянная скамейка без спинки. Ее прозвали Дядей Германом. Это прозвище ей дали потому, что мы никого с таким именем не знали.
У Дяди Германа уходили в землю две круглые ноги — два пня. Доска для сиденья была обстругана только сверху, снизу на дереве оставалась кора. На палящем солнце с Дяди Германа смоляными каплями стекал пот. Если эти капли обдирали, на следующий день они проступали снова.
Чуть дальше на поросшем травой холме возвышалась Тетя Луйя. У нее было четыре ноги и спинка, и она была поменьше и постройнее, чем Дядя Герман, однако и постарше его. Дядя Герман появился позднее, вслед за ней. Перед Тетей Луйей я скатывался кубарем вниз с холма. Небо снизу, земля сверху, а посередине — трава. Трава меня всегда крепко держала за ноги, чтобы я не упал в небо. И всегда я видел серое подбрюшье Тети Луйи.
Как-то вечером мать сидела на Тете Луйе, а я лежал в траве у ее ног, на спине. Мы глядели вверх, все звезды были на своих местах. Мать натягивала выше подбородка воротник вязаной кофты, пока у него не появились губы. Пока не она, а воротник смог сказать: