— Очерствел ты, Глебушка, рано в душе твоей заморозки ударили.
— Ну, фантазер, несказанно ты меня удивляешь, — со снисходительным недоумением развел руками Глеб. — Да если бы я голос твоего сердца услышал — прошибло бы, не волнуйся! А ты — декламатор, ей-богу, декламатор! До тех пор декламируешь, пока и сам уверуешь в свою декламацию.
— Не смей! — Глаза Зимоглядова гневно сверкнули. — Все могу тебе простить: насмешки, шуточки, остроты — все, одного не прощу — неверия в искренность мою. На святое не посягай!
— Смени гнев на сострадание, отче, — уже мягче проговорил Глеб, поняв, что хватил через край, и поражаясь необычной искренности, вспыхнувшей и в глазах и в голосе отца. — Прости, коль зарвался. А только и меня пойми. Выходит, мою мать, ту, что меня породила, ты и за человека не считал, а всю жизнь эту женщину любил. Каково мне, а?
— Понимаю тебя, Глебушка, нет, не просто понимаю — страдаю бывает, сердце углями раскаленными жжет, а что изменишь? Много в нашей жизни такого, что не изменишь, не повернешь, особенно когда любовь виновница. Против любви своей идти — что против урагана — сметет, в пылинку превратит, в перекати-поле. И получается нескладно, тяжко. Один любит, а десять возле него страдают, одному — мед, а десятерым — полынь, а они, эти десятеро, его, одного, проклинают, ненавистью своей жгут, а он — не горит! Сумасшедшим окрестят, одуматься зовут, а он хохочет в ответ или молчит и их, десятерых, ненормальными считает. И не он это хохочет, не он на муки идет, не он всему свету вызов бросает — любовь! Любовь все это делает, проклятая!
Глеб изумленно смотрел на отца. В том, что он говорил, было столько искренности, что у Глеба не повернулся язык, чтобы паясничать. Сам он еще не испытал чувства любви. То, что его тянуло к девушкам, объяснялось просто физиологией, не более. И все же в словах отца слышалось сейчас такое преклонение перед любовью, что невозможно было ни отвергать эти слова, ни тем более высмеивать их.
— Тебе бы поэтом родиться, — тихо промолвил Глеб, когда Зимоглядов, утомленный длинной исповедью, умолк.
— Нет, Глебушка, — твердо, с неожиданным ожесточением сказал Зимоглядов. — Я солдат, солдатом и умру.
В шесть часов вечера Зимоглядов был готов к визиту. Он выгладил свой бостоновый костюм, до ослепительного блеска начистил коричневые модные туфли, побывал в парикмахерской. Расставаясь с Глебом у выхода из гостиницы, сказал:
— Итак, стрелки часов пущены. У меня сегодня серьезный экзамен, пожелай мне ни пуха ни пера. Кабардинская улица приведет тебя в восхитительный парк. Повеселись. Лишь об одном прошу: избави тебя господь заводить знакомства.