Гангстеры (Эстергрен) - страница 2

Роман, который я тогда написал, окончился на краю постели. Думаю, было бы логично начать с того же самого места — на краю постели, в которой покойно расположилась женщина, чья поза при других обстоятельствах могла бы показаться вполне естественной, но в тот момент выглядела слишком вольной. Дело было в спальне, выходящей окнами во двор, с желтыми розами на выцветших, почти прозрачных обоях, персидским ковром на полу, изразцовой печью в углу, несколькими медными гравюрами с изображением сцен из шекспировских пьес — The day is ours, the bloody dog is dead…[1] — и кроватью с высокими спинками, украшенными набалдашниками из ореха. Почему-то ее называли старой кроватью Геринга. Почему — я не знал. Единственный человек, который мог бы это объяснить, пропал.

Итак, женщина расположилась на той самой кровати, а я сидел рядом и смотрел на нее, отстраненно и, насколько мог, безразлично. Возможно, со стороны это выглядело вполне естественно. На самом же деле, поскольку, в моих глазах, она была прекрасна, а я был молод и к тому же провел последние полтора месяца в затворничестве и уединении, то любой поймет, какой ценой давалось мне это напускное безразличие и как терзали меня в тот момент противоречивые чувства. Можно сказать, в каком-то смысле, я и по сей день сижу на краю той самой кровати. С тех пор мне не раз приходилось пользоваться маской безразличия, в самых разных обстоятельствах, но никогда потом это не стоило мне такого труда. Воспоминание это — мы оба, место и время — вот образ, который никак не блекнет, а, напротив, с годами становится только ярче. В мыслях я часто возвращаюсь к нему, но до сих пор старался не облекать его в слова — ни в разговоре, ни на бумаге. У меня на то были свои причины, объяснить которые я не мог, поскольку частично они оставались тайной и для меня самого. Обязательства и обещания, упомянутые мною выше, могли бы прояснить многое, но далеко не все. Вне всякого сомнения, меня прежде всего удерживал страх — самый настоящий ужас, который я испытывал при мысли о том, что образ этот утратит свое значение, глубину и резкость, что я не смогу разгадать его и он навсегда останется для меня бессмысленным. Вот чего я боялся больше всего — боялся, что, утратив его, я останусь один на один с пустотой, которую мне не вынести. Это воспоминание служило мне утешением, я приберегал его на черный день, как неприкосновенный запас, как план возможного отступления. Так я думал и, надо сказать, заблуждался. Сегодня мне ясно другое. Эта постель, эта старая кровать Геринга, больше похожа на рассохшуюся, скрипучую дыбу для мазохиста, а сам образ подобен старой фотографии, насквозь пропитанной цианистым калием, касаясь которого, совершаешь долгое и мучительное самоубийство.