Гангстеры (Эстергрен) - страница 201

— Ей ничего об этом не известно.

— Папы, — произнес Посланник. — Что они знают о своих дочерях…

— Ей ничего об этом не известно! — похоже, слова Конни прозвучали убедительно. Посланник глубоко вздохнул и встал, чтобы пройтись после долгого неподвижного сидения в кресле.

— Следовательно, то, что этот Роджер Браун осведомлен о ваших связях с Форманом, исключено? — Посланник остановился и бросил взгляд на Конни. — Равно как и то, что Браун обрюхатил вашу дочь? — Еще один взгляд. Конни кивнул. — Я принимаю ваше предложение о взаимных услугах. Хотя мог бы и не принимать. Надеюсь, вы понимаете, что я в любом случае мог бы заставить вас говорить.

— Понимаю, — ответил Конни.

— Но лучше попробуем справиться с помощью… цивилизованных методов. Не возражаешь, если я все же начну с разговора с этим самым… Роджером Брауном?

— Не возражаю. Зачем мне возражать? Я и сам пытался с ним говорить.

— Он посвящает некоторые усилия благотворительности, — сказал Посланник. — Теперь же ему могут воспрепятствовать.

— Это необходимо?

— Нет, но кто знает.

— В таком случае, — произнес Конни, — мне сказать нечего.

— Хорошо.

Посланник вышел в прихожую, надел плащ и шляпу и произнес:

— Я дам о себе знать.

Впоследствии Конни утверждал, что не слышал, как ушел этот человек — ни шагов, ни хлопнувшей двери.

Все это происходило в то время, когда я сидел в приятном одиночестве своей теплицы, рассматривая розу в узкой вазе на столе. Передо мной стояла задача с помощью одной тысячи слов раскрыть тему «Роза и смирение». Мне до сих пор неизвестно, что за умник выдал эту тему, истолковать которую можно было как угодно: роза и интерес к ней как знак смирения — или, наоборот, красота розы как призыв к борьбе за истинное и прекрасное.

~~~

У меня в кармане лежала бутылка виски, и я бы с радостью достал ее, но чувствовал, что делать этого не стоит. Конни держался на спидах, и я решил, что комбинировать их с крепким алкоголем крайне нежелательно. Поэтому виски осталось нетронутым, как и многие другие вещи, за которые я никак не мог взяться: факты, предположения и откровенная ложь. Кое-что из этого было унизительно, остальное — просто невыносимо. У меня не было сил думать о них, сидя в конторе Конни.

Девять часов я слушал, как он рассказывает историю своей жизни в более или менее случайном порядке, или вовсе без порядка, окрашенную тревогой и освещенную внезапными вспышками самобичевания. Общий тон определялся вопросом, который мучает любого родителя: «Почему?» Вопрос повторялся снова и снова, в разных контекстах, несущий самобичевание и излияния о собственной несостоятельности. Их интенсивность не предвещала ничего хорошего, ярость требовала выхода. Пока Конни направлял эту силу на себя, опасаться было нечего, но если бы это продолжалось сутки или двое, возникла бы новая логика, искаженная и запутанная, но в его глазах — очевидная. «Почему?» — могло превратиться в: «Потому!» Кто угодно мог быть призван к ответу за его страдания — может быть, даже назван убийцей. Это могло затронуть и меня — я был, так сказать, под рукой и являлся частью происходящего, большой схемы, которая могла представлять собой что угодно, в зависимости от точки зрения наблюдателя.