Позднее полностью одетый поднялся Цанка.
Хаза все еще возилась возле коровы. Кесирт стояла на крыльце.
— Ты одеваешься как принцесса, — недовольно сказала она. — Заходи. В доме прохладно, перекусишь и пойдешь.
— Нет. Спасибо, Кесирт. Мама, наверное, волнуется. Я пойду, — не глядя на девушку ответил Цанка и не прощаясь ушел. Кесирт еще долго провожала его взглядом, потом спустилась к роднику, села на свою любимую лавочку под свисающие ветви ивы, о чем-то печально думала с отсутствующим взглядом и тихо плакала, наклонив голову, не вытирая слез.
А в это время дома Цанка встречали так, как будто не видели его целый год. Мать и сестренки плакали. Все Арачаевы собрались в доме покойного Алдума, расспрашивали о мельчайших подробностях. Женщины возились возле печей. Можно было подумать, что готовились к свадьбе.
В честь благополучного возвращения молодого Арачаева зарезали молодого барашка, двух индеек, несколько кур. Вечером под руководством Баки-Хаджи прочитали мовлид,[66] пригласив всех почетных старцев из Дуц-Хоты и соседних сел.
Вся эта суета Цанка мало интересовала и даже была в тягость. Он мечтал о ночи, когда обязательно пойдет к мельнице в надежде встретить Кесирт. Он хотел только одного — быть рядом с ней, говорить с ней, слушать ее. Ему было стыдно за свои слова накануне на базаре, за свое необузданное возбуждение и плохие, чисто похотливые мысли и чувства, которые не остались не замеченными любимой. Он хотел доказать ей, что не это одно привлекает его, а она, ее чистая душа, ее черные глаза, ее красивое тело… «Черт побери! Опять тело?! Ну разве я виноват? Если это так, что мне делать?» — думал с досадой он.
Однако его надеждам не суждено было сбыться. Усталый, он зашел в крайнюю комнатушку сестры, чтобы хоть маленько отдохнуть, и заснул непробудным сном до утра.
Весь следующий день он ходил рассеянный, задумчивый и печальный, как будто потерял что-то родное, дорогое.
— Что-то сделали с ним там, — говорила озабоченно мать соседкам, — ходит сам не свой.
Этот день Цанке показался длинным, как никакой ранее. Ничто его не радовало, даже его любимый жеребец.
Вечером в сумерках он сказал матери, что идет к Курто и, может быть, они отправятся в соседнее село на вечеринку.
— Иди, иди развейся, — радостно говорила мать, — пора уже и невесту приглядеть.
Цанка охотно поддакивал, в душе волновался, ожидал от этой ночи чего-то нового, необычного.
В густых сумерках весь потный и запыхавшийся от быстрой ходьбы и непонятного беспокойства он пробирался сквозь мрак непроходимых колючих кустов терна и крушины. От прикосновения к потному телу веток становилось неприятно и даже противно. Чем ближе он подходил к мельнице, тем медленнее становился его шаг, все большая тревога, смятение и страх овладевали им. В висках раздавался непонятный стук, в груди что-то нещадно давило, в голове была полная сумятица. Не в первый раз он хотел плюнуть на все и повернуть назад, встретиться с друзьями, и действительно пойти куда-нибудь на вечеринку. Однако неведомая, ужасно страшная сила манила его в эти дебри, влекла к себе, толкала вперед, засасывала, как бешеное течение разбушевавшейся весенней горной реки. Он уже не знал, зачем пришел и чего он хочет, ему было чудовищно тяжело, он внутренне дрожал, чувствовал как охладели руки.