Как раз в воскресенье, после обеда, к Винценту иногда приходили крестьяне с просьбой написать обжалование, прошение, подсчитать квитанции. Он кропотливо рылся в грязных, истрепанных бумажках, писал, разъяснял и бессильно опускал руки. Тут было все — и подати, и взносы в банк, и проценты, и, наконец, взносы за те купленные в рассрочку орудия, за плуги и жнейки, ради приобретения которых с такими страшными усилиями, так нечеловечески работали мужики. Хитро были составлены договоры. Мыдляж, например, платил-платил за свою соломорезку, а в итоге оказалось, что она не его. Приехали из города на большой телеге и забрали ее обратно — ничто не помогло, потому что в договоре, под которым стояла подпись Мыдляжа, было написано, что, если он в срок не заплатит хоть одного взноса, пропадет все. А у него как раз подохли свиньи, и он не уплатил. Ему и в голову не приходило, что может так получиться. А те лишь смеялись ему в лицо.
И так во всем. Крестьянин метался в сетях непонятных приказов, предписаний, уплат и взносов, превышающих все его возможности, — и не знал, как из этого выпутаться. Его душили все эти проценты, надбавки, окончательно лишали его и тени надежды, что он как-нибудь выкарабкается, что, наконец, станет на ноги. Он рассчитывал на сенокос, на новый урожай, на свиней, на скот, но достаточно было засухи или ненастного лета, свиного падежа или какой-нибудь заразы на картошку, чтобы все расчеты обманули. Кончалось тем, что он вовсе переставал рассчитывать и лишь из последних сил тянул лямку, с отчаянием в сердце, с ослабевшими мускулами. Был один бездонный мешок — желудки вечно голодных детей, и второй бездонный мешок — город, который брал, брал и брал, не давая ничего взамен. Жизнь рассыпалась серым песком, текла кровавым потом, человек надрывался с утра до ночи — и ничего не получал. О судебном исполнителе, о налогах в деревне говорили, как о внезапно разражающейся грозе, о весеннем паводке, о засухе, сжигающей поля. Судебный исполнитель появлялся неумолимо, как судьба, и бледный ужас охватывал прикорнувшие у дороги деревни. Бабы плакали, проклинали, молились, но с покорным отчаянием смотрели, как он выводит у них из стойла последнюю корову, выгоняет из хлева последнюю свинью, пощаженную мором.
Мужики ругались, потому что всюду ведь было известно, что за господином графом Остшеньским числятся огромные недоимки: сам староста как-то проговорился, что миллион злотых — великий боже! — такие деньги, что и название их превращалось в пустой, ничего не означающий звук.