— Мемуары печатать надо, — сказал Греч.
— С мемуарами, Николай Иванович, влетишь, — предостерег видавший виды Триандофиллов. — Нет, Фаддей Венедиктович, надо хронику расширять мелкую. Чтоб в глазах рябило! Вон они, — и старик указал пальцем на юного полицейского репортера, — мало дают матерьяла. А их матерьял глаза берут нарасхват.
Юный полицейский репортер, фамилию которого Булгарин был не в состоянии запомнить, пожал плечами. В газетах привыкли перепихивать вину на коллег. Хроникерам то городовые бока намнут, то пожарные из труб обольют, а то и крутые — escarpes — последний гривенник отымут. Работай в подобных условиях!
— Про сыскарей печатать надо, — тихо произнес Болеслав Булгарин. — Про сыскарей очень интересно и полезно читать. И начальство будет довольно: у читателя мозги заняты. Куда пошел, что украл, кого и чем убил! Вот тебе, батюшка, и выход.
— А может, в историю удариться? — задумчиво произнес старший Булгарин. — Я вот давеча шел по Невскому, гляжу, едет в карете Дубельт. Завидев меня, останавливает лошадь, выходит из кареты и ласково так спрашивает про здоровье. Какое наше здоровье, отвечаю, здоровье — как масло коровье. А он смеется: беречься надо, дышать воздухом и на диете сидеть. Вот Незабвенный не поберегся и раньше времени нас осиротил. Теперь про него черт знает что болтают! Да и про нас с тобой, Николай Иванович!
— Мы люди закаленные, привычные, — сказал Греч. — Правду, как шило, не утаишь. Кого журят, того и любят!
Грамматик он был отменный и пословицу умел вкрутить к месту, чему Булгарин никак не мог научиться. Видно, немцы к афоризмам способнее поляков.
— Незабвенному сейчас исполнилось бы всего ничего — семьдесят два годочка! Будущему твоему шефу, Болеслав, сейчас семь десятков, наверное, стукнуло. И тебе под семьдесят, Николай Иванович! Да, беречь здоровье надо. Прав Дубельт! И надо случиться такому, что встретились мы на Невском в день рождения Незабвенного. Леонтий Васильевич из Казанского собора возвращался. Службу заказал, однако ни Орлова, ни государя и близко не стояло.
— С глаз долой — из сердца вон, — сказал Греч. — Впрочем, он был человек добрый, но пустой. Иногда приятный, в меру образованный. Считал себя sehr gebildet[1]. Бестолковость в нем все-таки какая-то присутствовала. Однако ловкий царедворец!
— А вот и нет, милый ты мой! Вовсе не бестолков был, а очень тонко людей понимал, — возразил Булгарин. — И много хорошего для нас с тобой сделал. И умер, как ангел. Дубельт меня под руку так проникновенно взял и сквозь набежавшую в голос слезу произнес: никто, кроме нас с тобой, Фаддей, Незабвенного сегодня не помянет. Даром, что его бюст на камине у государя стоит. Это человек был — ecce homo!