Выслушав меня, Антон сказал, как всегда, коротко и предельно ясно:
— Разве ты забыл: под твою ответственность. Если что — не посмотрю, что ты…
Он не произнес слова «друг», и это вновь сохранило ту незримую, но довольно плотную полосу отчуждения, которая с некоторых пор возникла между нами.
К разработке операции по нападению на немецкий обоз я подключил и Волчанского. Он любил поговорить, но отличался удивительной способностью выдвигать смелые, порой казавшиеся несбыточными идеи и горячо, до самозабвения, отстаивать их. Зуд говоруна он обрушил на Рудольфа, мотивируя это желанием, как он выражался, познать душу немецкого молодого человека сороковых годов. Ему очень нравился философский склад мышления Рудольфа. Видимо, в какой-то степени Рудольф заменил ему Некипелова, хотя немца ни разу не удалось вывести из себя.
Больше всего Волчанского интересовало, как это немцы могли пойти за Гитлером, чем объяснить зверства фашистских войск.
— Ну ты, ей-бо, сам пойми, — горячился Волчанский. — Ну, фашисты зверствуют, это понятно. Но ведь в армии — трудовой народ! Он-то что думает?
— Гитлер очень много сделал, чтобы связать весь народ общностью преступлений, — сказал Рудольф. — Немцам внушали: если это не сделаешь ты, то это сделает кто-нибудь другой. Богатство и власть развращают. Они не только одурманивают людей, но и уродуют души.
— Значит, всех удалось развратить? А где же, ей-бо, рабочие? Мы же надеялись — немецкий пролетариат ударит Гитлеру в спину. А фюрер, ей-бо, оседлал этих пролетариев и поскакал. Скажешь, не так?
— Тех, кто пытался сбросить хомут, нет в живых. Их было много. И они в могилах или в концлагерях. В Германии вы своими глазами могли бы увидеть… Это… — Рудольф долго искал подходящее сравнение, — как большая тюрьма. Человек хочет дышать и вдруг чувствует, что еще немного — и кончится воздух. В Германии боятся не только говорить, но и мыслить! А тот, кто мыслил вслух, — о, это были мысли для показа, это была шизофрения мысли! У Эрны отец — фашист. Он сказал, что если она не отвергнет меня, то он донесет в гестапо, не пожалеет и родную дочь. «Мой долг», — с гордостью подчеркивал он. Разве это жизнь?
Но как Рудольф ни старался, его доводы не убеждали Волчанского. Рудольф и сам понимал, что его объяснения не исчерпывают сложной, противоречивой и запутанной проблемы и что потребуется время, которое, отодвинув от нас войну, даст возможность объективно разобраться во всем.
— Самый страшный вопрос для меня, — признавался Рудольф, — как мы, немцы, будем жить после войны? Больную совесть не сможет вылечить даже время.