— Надо как-то помочь им прокормиться, — сказал он, — Рут может вязать или шить на продажу… Двух старших придется отдать в услужение: Роджеру уже четырнадцать, он работал на пашне, Джо скоро девять… Главное, чтобы их не выселили. Тут они хоть крышу над головой имеют и друзей…
— Судья терпеть не мог Саймона… Он с радостью будет смотреть, как вдову с детишками погонят прочь с его глаз.
— Надо найти им работу. Чтобы они не начали побираться. — Уинстэнли обернулся к Эверарду. — Сколько говорят о христианской добродетели, а не желают терпеть лишнего бедняка в приходе. Я уверен, что пастор Платтен будет настаивать на их выселении.
— Ну и я как раз об этом! Все кричат о помощи бедным, а сами ведут с ними настоящую войну! В любую погоду, со стариками, с детьми, выгоняют на улицу, травят собаками, сажают в тюрьмы! Сколько людей сейчас живут в лесах, на дорогах, в канавах! Сколько детей рождается под открытым небом! Сколько немощных помирают в придорожных рвах! А вы говорите — дух любви…
Лицо Эверарда покраснело, глаза горели. «Язычник, — пронеслось в голове у Джерарда. — Правду о нем говорят, что он не признает ни бога, ни Христа, ни Писания… Но ведь он прав — дороги Англии кишат бездомными и сирыми…»
— Не будем спорить, — сказал он, дотронувшись до обветшалого обшлага мундира. — Давайте подумаем лучше, как устроить детей…
Эверард ушел поздно. Столько важного было сказано и передумано в этот день, что Уинстэнли опять почувствовал властное желание записать свои мысли, доказать и Эверарду, и себе самому, и бог знает еще кому… Он устал в этот день, привычно ныло сердце, но лечь не мог. Он должен писать — он должен действовать.
Лицо его сделалось отсутствующим, он зажег новую лучину от старой, уже догоревшей, и склонился над четвертушкой бумаги. К кому обратит он этот трактат?
«Моим любимым друзьям, чьи души алчут чистого молока правды», — начал он быстро писать. День был окрашен мрачным цветом, и потому слова из-под пера выходили скорбные: «Земля покрыта тьмою, и бог открывается лишь немногим, которые разбросаны и разъединены меж собой… Мне было открыто, что строя на словах и писаниях других людей, я строил на песке…»
Он оторвался от бумаги и посмотрел в темный угол, где стоял покрытый тряпьем топчан — его одинокое ложе. И вспомнил свою чистую светлую спальню в лондонском доме. Чем он жил? Делом, ответят ему. Делом? Разве, это дело для свободной души — считать десятки штанов и юбок, выписывать колонки цифр, мучиться вопросом, не слишком ли дешево ты продал, не слишком ли высоко запросил? Он снова ощутил постоянное беспокойство, снедавшее его в те годы, когда он был торговцем, постоянный, не оставлявший ни днем, ни ночью страх разорения… Это был ад! Душа его горела, словно в огне, он не знал ни бога, ни покоя, ни радости.