Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» (Анненкова) - страница 26

, и данное определение, уже неоднократно встречавшееся в тексте, занимает свое органичное место и в третьей главе. Можно проследить уже некоторую закономерность в авторском употреблении слова русский.

«Таков уж русский человек, — было сказано во второй главе, — страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше» (VI, 20). Определение «русский» в этом контексте лишено того оценочного, тем более положительного смысла, который нередко встречался в публицистических и исторических трудах ряда деятелей русской общественной мысли, прежде всего славянофилов. Славянофильство как особое направление русской общественной мысли сложилось в 1840-е годы, но предпосылки к тому формировались уже в начале XIX века. «Русский человек» у Гоголя может обнаруживать разные грани, ему присущие, и автор словно уберегает читателя от изначально оценочного подхода к этому загадочному, не поддающемуся однозначному истолкованию явлению. Вот и Селифан — русский человек — забыв все наказы Манилова (сказавшего ему даже один раз «вы») и поняв, что пропустил уже много поворотов, не предается излишнему анализу: «Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: „Эй вы, други почтенные!“ — и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога» (VI, 41–42).

Как интерпретировать это свойство «русского человека»? Способность отмести колебания в самые «решительные минуты», не поддаваясь гамлетовскому «быть или не быть?», — вроде бы хороша, а подчас и незаменима. Однако в данном случае положительный результат ее относителен. Селифан, сделав резкий поворот, оказывается на «взбороненном поле» и в конце концов выворачивает бричку набок, лишь в этой ситуации позволяя себе недолгое раздумье — наблюдая, как «барин барахтался в грязи», он «сказал после некоторого размышления: „Вишь ты, и перекинулась!“» (VI, 43).

Бричка оказывается недалеко от имения Коробочки — и вновь автор прибегает к формуле обобщения: «Русский возница имеет доброе чутье вместо глаз, от этого случается, что он, зажмуря глаза, качает иногда во весь дух и всегда куда-нибудь да приезжает» (там же). Остается надеяться, что, доверяясь прежде всего «чутью», и русский мир куда-нибудь да приедет, осуществит данный ему потенциал, но пока, в первом томе гоголевской поэмы, это мир по преимуществу материальный, телесный, смутно представляющий, в каком направлении он движется.

У новой помещицы, к которой Чичикова в буквальном смысле слова забросила судьба, все обустроено хотя и просто, но прочно. Правда, в интерьере ее дома и двора тоже можно увидеть некую странность или, во всяком случае, особенность. Чичиков, укладываясь спать, бегло окидывает взглядом комнату и замечает на стенах «картины с какими-то птицами». Утром, правда, он обнаруживает, что «на картинах не всё были птицы: между ними висел портрет Кутузова…» (VI, 47), но, подойдя к окну, видит, что «индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь» (VI, 48). Автором замечено: «окно глядело едва ли не в курятник». Создается впечатление зеркала: дом и курятник (а, следовательно, и их обитатели) словно смотрятся друг в друга и чуть ли не себя узнают. Вспомним, когда Чичиков, лишь встав с постели, подошел к зеркалу и громко чихнул, «подошедший в это время к окну индейский петух… заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро», а Чичиков «сказал ему дурака» (там же). «Комический диалог с индейским петухом, — комментирует Е. А. Смирнова, — служит как бы символическим прообразом его диалога с хозяйкой индюка»