Психология литературного творчества (Арнаудов) - страница 161

.


Так Шиллер возвышает до нормы самонаблюдение, которое повторяется и у Гёте:


Так остудим мы сердца,
Песня же возгрянет:
Коль чиста рука певца,
Влага плотной станет [496],

Лермонтов также в своём посвящении к поэме «Измаил-бей» признаётся:

Опять явилось вдохновенье
Душе безжизненной моей,
И превращает в песнопенье
Тоску, развалину страстей
И ты, звезда любви моей,
Товарищ бурь моих суровых,
Послушай песни прежних дней:
Давно уж нет у сердца новых.
Ни мрачных дум, ни дум святых
Не изменила власть разлуки:
Тобою полны счастья звуки,
Меня узнаешь ты в других…[497]

Если поэт сам подчёркивает слова в последних двух строках «тобою», «счастья», «меня» и «других», чтобы указать на скрытую личную исповедь в своём рассказе, мы должны обратить внимание на то, как любовное мучение с течением времени превращено в более тихую ностальгию, которая не угнетает сильно душу, а потом и на своеобразную смесь из воспоминаний об испытанном некогда счастье и воспоминаний о мрачных и святых чувствах, сущность которых осталась неизменной.

Грильпарцер тоже знает цену остывших страстей для творчества, хотя и гиперболически представляет поэтическое слово как зов, записанный собственной кровью.


Если бы твои страдания могли найти выход,
Они были бы безмолвной бурей.
Будь ты художник, тебе нужны краски,
Будь ты поэт, тебе нужны слова!..
Ах, слова и картины,
Это собственные страдания
Кто может дикое пламя
Облечь в одежды?
Поэтому моё слово — это крик,
Не скованный никакими рамками.
И краски на моей картине,
Это кровь из моих ран [498].

Лирика Готфрида Келлера даёт здесь новое, неопровержимое доказательство. Создаваясь по весьма реальным поводам, она не передаёт внутреннюю жизнь в её неперекипевшем хаосе, а ожидает подходящего момента для более спокойного созерцания, когда к чувству, мучительному и острому, придут посторонние образы, придет мысль, придет и юмор, чтобы прояснилось прошлое через воображение и темперамент [499]. И что этот закон важен для всякого искусства, когда оно является сосудом глубокой жизненной правды и отражает личные судьбы и идеалы, показывает исповедь Вагнера в письме к М. Везендонк от 1 июля 1859 г.:


«То, что было тогда (в Цюрихе, в обществе госпожи Везендонк) так непосредственно для меня и бросило меня в какое-то опьянение, теперь ожило как во сне — лето, солнце, аромат роз (о них он упоминает, потому что вспоминает о минувших днях по аромату роз в парке Люцерна) и разлука. Но гнет, страдания устранены: все прояснилось. Вот настроение, при котором надеюсь завершить третье действие («Тристана»). Ничто уже не может меня смутить, ничто меня не потрясет: моё бытие как будто не связано с временем и местом. Я знаю, что буду жить, пока могу творить: итак, я не хочу знать о жизни…»