Я отомкнул дверь и вдруг понял, что порога не переступлю. Ни за что. Эти стены, эти вещи, что ждут меня там… Все — мое, и все — будто кошмарный сон. Будто напоминание, укор прошлого, такого еще близкого, но уже недостижимого, мертвого, по-настоящему мертвого. В городе, на улицах, занятый, я не чувствовал этого, а тут… Выронил все, выскочил на улицу. Нет, домой я больше не ходок. Потом, может быть… потом, да.
Я нашарил монтировку под сиденьем в фургоне и немного постоял, прикидывая. В конце концов, если выбирать, то выбирать лучшее. Во втором подъезде жила семья, глава которой свил роскошное трехкомнатное гнездо. Я заходил к ним однажды по какому-то соседскому делу. Дальше прихожей меня не пустили, но и прихожая мне понравилась. У них, кстати, жила сиамская кошка.
Едва я, намучившись, распахнул дверь, эта самая кошка метнулась мне под ноги и — хвост трубой — сбежала вниз по лестнице. Внутри меня ждала награда. Расставив и засветив в густых сумерках множество свечей, я смог по достоинству оценить содержимое квартиры-гнезда. Холодильник, уже, разумеется, потекший, предоставил мне гораздо более изысканный ужин, чем я обеспечивал себе сам. В баре нашлось, чем запить еду. Я вдавил клавишу импортного комбайна — шкала осветилась: он имел автономное питание. На всех диапазонах молчало, ни одна искусственная радиоволна не блуждала сейчас между планетой и тем слоем в атмосфере, который заставляет ее отражаться. Сперва я было принялся крутить ручки, слушать, замирать от внезапных писков и шорохов, но уже через четверть часа примерно бросил это, искренне изумляясь своему порыву. Ведь мне все стало ясно еще в городе. Я подумал. Нет, утром. Чуть ли не в самый первый момент, я только не мог тогда понять, откуда это чувство. А ясно уже было. Не знаю, чем объяснить. Ничем, наверное, и не объяснить. Как и вообще все. Все это.
Я выключил приемник, вогнал в щель кассету, одну из многих в подкассетнице. Мне было все равно какую, я только сделал совсем тихо.
Глоток за глотком в меня вливалось спокойствие. Ушедший мир перестал казаться укором, гораздо больше меня занимала (и изумляла) стремительность перестройки моих собственных взглядов. Хотя, если вдуматься, то ничего удивительного нет. Я никогда не желал зла людям — всем, сколько их есть, -но как-то случилось так, что у меня не было никого, кому персонально я мог бы желать добра. Родителей не помню, бабушку, у которой рос, давно похоронил и отгоревал свое. Жены не было. Друзей не нажил, а приятели не в счет.
Не отыскивалось во мне ни честолюбия, ни особой зависти, черной ли, белой, ни бушующих страстей; я часто злился на себя, обзывая амебой, но поделать ничего не мог и жил вроде бы как все, сначала учился, потом работал.