Но однажды он круто изменил отношение к Гоше.
После работы прилег с газетой на диван один в комнате, стал читать и вдруг услышал в тишине внятный шепот.
— Кушай, Гоша. Не кусай. Гоша хороший.
Попугайчик сидел на спинке дивана и, нахохлившись, вздыбив на голове перышки, бормотал человеческим голосом.
Взволнованный Кирилл Артемович весь вечер рассказывал про необычный случай жене, сыновьям, всем по очереди, а утром и сослуживцам, причем получалась так, будто это он научил птицу говорить.
А Сева, услышав бормотанье попугайчика, так воодушевился, что решил забросить все свои технические увлечения и всерьез заняться дрессировкой. Однако из этого ничего не вышло. Гоша команд не слушался, говорил когда хотел. Хуже того, стал путать слова и даже складывать новые, вроде «некусайчик». Кончилось тем, что Гоша получил отставку, стал вести независимый образ жизни: свободно летал по квартире и залезал в клетку по своему усмотрению, где и выговаривал иногда подряд все услышанные слова.
После неудачи с дрессировкой Сева увлекся сочинительством. В классной стенгазете была опубликованы его стихи, с той поры страсть к стихосложению не утихала, хотя успеха, как видно, не сулила. Впрочем, это видно было кому угодно, только не самому Севе. «Сейчас многие пишут, народ стал грамотным», — уклончиво отозвался о его стихах Назаров, когда Кирилл Артемович показал ему плотно исписанную школьную тетрадь сына.
Стихи нигде не печатали, хотя Сева рассылал их во все редакции. Наверное, эти неудачи сказались на характере сына — он стал скрытным, грубоватым, себе на уме. Мог такое ляпнуть, что хоть стой, хоть падай. Преподавательница биологии позвонила как-то Кириллу Артемовичу, попросила зайти в школу. Встревоженный, он побросал все дела и сразу поехал выяснять, что же такое натворил бедовый сын. Но на этот раз оказалось — пустяк. Просто биологичка сделала из мухи слона. Видите ли, Сева на уроке биологии заявил, что его симпатии на стороне графа Бюффона, который хоть и не внес в науку ничего нового, зато имел все — и славу, и богатство, даже памятник при жизни ему поставили, а Ламарк, умерший в нищете и признанный только через восемьдесят лет после смерти, достоин лишь сожаления.
— Вы понимаете? — вопрошала учительница, округлив глаза, полыхавшие благородным возмущением. — Это говорит советский школьник!
Кирилл Артемович покорно кивал, изображая на лице страдание, обещал принять меры, а в доме впервые поговорил с сыном по-взрослому:
— Свое мнение — это, конечно, хорошо, да не всегда его высказывать следует. Иной раз полезно и промолчать или даже поддакнуть, а не лезть на рожон. Пора уже такие вещи понимать, не маленький.