Мяконький, сметливый и пухлый Шписс наказал с примерной суровостью арендатора корчмы, дерзнувшего везти беглянку в Гольдинген. Шписс просто-напросто выгнал его средь зимы под открытое небо, выгнал со всей семьей. И потянулся караван скарба, караван из двух саней, нагруженных всякой домашней рухлядью, с застывшими фигурами старухи-матери, жены, детей и самого латыша, печально дымившего трубочкой. И в том, как бритый, пожилой человек сжимал зубами трубку и, причмокивая, дымил ею, в этом была какая-то глубокая, глубокая покорность судьбе.
Выгнали, как собаку выгнали! Что же! Пусть! Пока он здоров, не умрет с голоду, сумеет прокормить семью… Латыш Павел Габерфельд, несмотря на инквизиторский допрос, учиненный ему Шписсом, обещавшим забвение и прощение, если корчмарь назовет своих сообщников, ни словом, ни звуком не выдал горничной е ее глухонемым кузеном. Так Шписс и отъехал ни с чем.
— Ладно, упрямая чухонская скотина! Хочешь держать язык за зубами — держи, только тебе это вылезет боком!
Но странное дело, у Габерфельда не было такой острой ненависти к Шписсу, как к Бредериху. Вот против кого накипело! О, если бы судьба свела его на узенькой дорожке с курмаленским помещиком, он, Павел Габерфельд, сумел бы рассчитаться! Он припомнил бы эти удары камышовым стеком, что посыпались на его терпеливую многострадальную латышскую спину…
Двое напряженно думали о Сильвио Бредерихе. Оба с ненавистью, но каждый по-своему. Это Павел Габерфельд, державший свой путь на Тукум, и Вера, томившаяся за решетками лаприкенского подвала.
Ею, по натуре доброй и мягкой, овладевала черная злоба при воспоминании, — она сама вызывала эту картину, бичуясь ею, — как по, милости нелепого, непредвиденного случая рухнули все мечты о свободе.
Молочно-туманным утром сосавший трубочку Габерфельд вез Веру в Гольдинген. Тележку подкидывало на камнях, оголенных от снега всю ночь озорничавшим ветром.
Латыш знал несколько русских слов. Тыча кнутом по направлению подошедших к дороге мыз, он пояснял:
— Немец-колонист! — и каждый раз сплевывал компактным, далеко падавшим плевком.
Ехали час, ехали два. Вот уже впереди колокольни и крыши Гольдингена. Видит Вера, навстречу им всадник с огненной бородой. И лошадь, и всадник в шляпе с пером — откормленные, крупные…
Латыш узнал.
— Курмаленский помесик Бредерих…
Да, это был Сильвио фон Бредерих, ненавидимый окрестными латышами за свою жестокость.
Загородил дорогу и поднял толстый камышовый стек:
— Хальт!.. Швайн!
Возница скрипнул зубами, задергал на себя вожжи.
— Кто? — спросил Бредерих.