«Плачь, крошка Ада, плачь». (Дочери
>[194].)
Пришла она на вечер с большой, почти кондукторской, сумкой через плечо. Впечатление было опять — не смотрит на окружающих.
Рассказы о ней.
Подарила Павлу Антокольскому кольцо и стихи:
«Дарю тебе чугунное кольцо»>[195].
Антокольский говорил: «Оно вовсе не чугунное, в металлах Марина не разбирается».
Жена Архипова>[196], издателя «Костров», говорила: «Она озлоблена».
В 1928 году художник Сицезубов рассказывал, что познакомился с М. Ц. в очереди за пайками в ЦЕКУБУ, и она в дальнейшем ему писала. Письма мне привез.
Отрывочно помню (из писем Н. В. Синезубова — публ.]: «Гуляю с сыном в лесу, где каждая тропинка мне знакома».
«Все места на свете заняты».
«Дорогой Николай Владимирович>[197], — только аншлаг, ничего о нем, ничего ему. Письмо — дневник, письмо — тоска и жалоба».
Там же — восхищенье по адресу Пастернака: «Мой соперный конь».
Рассказывала Н. Г. Чулкова, что Марина и Ася, встретившись с ней в каком-то учреждении, хихикали, глядя на нее, навязчиво и откровенно, вызывая недоуменье. «Что во мне такого смешного?»
Майя Кювилье (Мария Павловна Роллан>[198]) показывала мне письма Марины, полные неукротимого восторга: «Ваши стихи — это юность о мире, мир о юности»>[199].
Рассказывала А. И. Ходасевич>[200]. В Крыму ребенок Марины заболел дизентерией. Материнский уход был плох, мать увлеклась романтическими отношениями, и ребенок умер. Марина с воем ползала на коленях вокруг дачи>[201].
1940 год. Марина Цветаева с сыном, Муром (Георгием)>[202], живет в Голицыно. Муж и старшая дочь, Аля, репрессированы >[203]. Я написала ей письмо признанья и участия. Ответ был>[204]:
«Голицыно, Белорусск[ой] ж[елезной] д[ороги]. Дом писателей. 29-го мая 1940 г[ода].
Мне кажется — это было лето 1917 г. Достоверно — Борисоглебский переулок, старый дом, низкий верх, наши две молодости — с той, неувядающей. Помню слова Бальмонта после Вашего ухода: „Ты знаешь, Марина, я слышал бесчисленных начинающих поэтов и поэтесс: и в женских стихах — всегда что-то есть“.
Не было ли у Вас стихов про овощи (морковь)? Или я путаю? Тогда — простите.
…А волк мне и посейчас нравится, и, если бы Вы знали, как я именно сейчас, по такому сытому волку (сну) — тоскую! Вот Вам выписка, с полей моей черновой тетради (перевожу третью за зиму — и неизбывную — грузинскую поэму)>[205]:
„Голицыно, кажется 24-го мая 1940 г. — новый неприютный дом — по ночам опять не сплю — боюсь — слишком много стекла — одиночество — ночные звуки и страхи: то машина, чёрт ее знает что ищущая, то нечеловеческая кошка, то треск дерева — вскакиваю, укрываюсь на постель к Муру (не бужу), — и опять читаю (хорошо ему было писать! лучше, чем мне — читать!) — и опять — треск, и опять — скачок, — и так — до света. Днем — холод, просто — лед, ледяные руки и ноги и мозги, девчонка переехала ногу велосипедом, второй день не выхожу: нога — гора, на телеграмму, посланную 21-го — ни звука, в доме — ни масла, ни овощей, одна картошка, а писательской еды не хватает — голодновато, в лавках — ничего, только маргарин (брезгую — неодолимо!) и раз удалось достать клюквенного варенья. Голова — тупая, ледяная, уж не знаю, что тупее (бездарнее) — подстрочник или я??