Их безнаказанно колотили пикировщики, и майор-интендант все спрашивал летчика:
— А где же наши? Где твои соколы, капитан?
Однажды вечером их настигла группа мотоциклистов. Немцы спешились, застучали автоматы. Люди рассыпались. Впереди Дробота, хрипя и отплевываясь, бежал интендант. Было какое-то чернолесье, ветки, бьющие по лицу, бочаги, болотная вонь.
Дробот услышал голоса и затаился. Это были немцы. Один сидел спиной к нему и чистил автомат, двое разговаривали в сенях избы, еще один умывался у колодца, фыркая от наслаждения и часто приглаживая светлые волосы. Автомат лежал на срубе колодца. «Шарахнуть!» — подумал Дробот и тут увидел, как рябой ефрейтор с голубым подойником выходит из-за угла избы. Немцы принялись пить молоко. Жажда раздирала летчику горло. Не отрываясь, он смотрел, как веснушчатый ефрейтор наливает себе вторую кружку. Пахло едой, тянуло едким дымком немецкой сигареты, смазанный автомат лежал на срубе колодца. «Добежать… всего три шага… автомат… шарахнуть…» Дробот продолжал думать об этом автомате, а сам торопливо уходил лесом на восток.
На десятый день Дробот добрался до своих и скоро оказался на полевом аэродроме, где встретил знакомого летчика.
— Вот и вся история, — сказал он. — Угостите табачком.
И летчики, еще недавно шутившие и хлопавшие капитана по плечу, теперь стояли с плотно сжатыми ртами, молчаливые и строгие.
Лазарев почувствовал, как его лицо стягивает мучительная гримаса, и быстро отошел от летчиков. Он вдруг понял, почему Дробот так долго разглядывал немцев, почему так всматривался в их лица. В самом деле, спрашивал он себя, что мы знали? Какую-то темную, обезличенную силу: танковые и моторизованные колонны на пыльных дорогах, небо в разрывах, чужие самолеты… И ни одного лица. А Дробот увидел врага: веселые парни пили парное молоко. Мы знали лишь слова сводок, думал Лазарев, безликий язык войны — точность, ясность… Ясность? Утренние сводки говорили о переходе в наступление, рождали надежду, а вечером следующего дня они узнавали, что после тяжелых оборонительных боев наши части оставили город. Мелькали знакомые названия: Полоцк, Невель, Орша, Ельня, Кричев, а после них — слова, которые диктор произносил глухо, почти растерянно, словно не верил им: «оставлен», «пал», «взят», «захвачен»… Когда Лазарев слышал по радио «гражданское население», «женщины и дети», ему требовалось усилие, чтобы понять, что речь идет о его жене и дочери. Он допускал, что жена и дочь могли затеряться среди беженцев, но они не могли пропасть, исчезнуть, погибнуть. Он не мог представить их мертвыми.