умолкают.
— Нет, — отвечает она, сопровождая слово делом, и хор Красной армии умолкает, и поскольку шума становится куда меньше, я могу говорить, не повышая голоса.
— Знаешь, мне было очень больно, когда я узнал про аргентинца.
Она вздыхает.
— У тебя не найдется кокаина?
— Найдется, на столе, там осталась одна бровь. Левая.
Она встает на колени у стола и убирает волосы, а потом достает из кармана джинсов мятую мелкую купюру. Она сворачивает трубочку, опустив глаза, в ее жестах сквозит усталость, и мне вдруг становится бесконечно грустно.
— Хочешь купюру в пятьсот евро, у меня их полно?
— Нет, сойдет, очень мило с твоей стороны, спасибо, — отвечает она и занюхивает рот, нос и оба глаза.
— Э, ты теперь классно нюхаешь, — говорю я восхищенно.
— Спасибо, — скромно отвечает она, — привычка. У тебя не найдется чего-нибудь выпить?
Я протягиваю ей полупустой мерзавчик.
— Чертовы мерзавчики, — говорит она, — хотела бы я знать, какая сволочь их изобрела.
Потом она пьет из горлышка, а когда отставляет бутылку, смотрит на меня со странным выражением, и я вижу, что она плачет.
— Почему ты плачешь? — спрашиваю я.
— Дерек, ты хоть отдаленно представляешь себе, что значит «поломать жизнь»?
Я роюсь в памяти, но, несмотря на все усилия, ничего не могу себе представить.
— Даже отдаленного представления не имею.
— А «необратимость»?
— Это более или менее гениальный фильм.
— Дерек… ты по-прежнему валяешь дурочку?
Я не знаю, что ответить, поэтому встаю на колени рядом с ней, беру у нее из рук свернутую купюру и вдыхаю почти все волосы разом. Делаю глубокий вдох и, перед тем как взорваться, глажу Манон по волосам, и мы обмениваемся взглядом, просто взглядом, медленным, сияющим, вечным, и в этом просто взгляде есть и наша первая встреча, и ее невинность, и все призраки, что стоят между нами, и умолкший дробный стук шпилек по паркету, и очевидный смысл слов «поломать жизнь», и еще более явный, невыносимый смысл слова «необратимость», и то, что всего этого нет в сценарии, а мне в конечном счете плевать, и моя неоконченная соната, и труп рояля, и наша неоконченная история, и труп с сияющими глазами, и даже пелена слез, и то, что мы пережили вместе, и даже что-то большее, чего мы не пережили.
Она подносит руку к лицу и стирает следы кокаина, так, как если бы стерла слезу, и в ее жесте есть что-то окончательное — теперь это женщина, — а поскольку я ненавижу давать слабину перед женщиной, я опять надеваю темные очки, и Манон недоуменно смотрит на меня, а потом внезапно отворачивается, встает, устало, как дряхлая старуха. Она топчется на месте и смотрит вверх, сложив руки на пушке, так, словно молит — кого? Люстру? А потом звучат выстрелы, и мне кажется, что я умер, и она тоже, и тем лучше, но я открываю глаза, она просто стреляла наугад, наверно, чтобы разрядиться, и есть от чего, и я вижу, словно в замедленной съемке, как дверца платяного шкафа слетает с петель и с грохотом рушится на пол, а набитый до отказа шкаф начинает медленно выплевывать содержимое, и я говорю мысленно «хрен с ним», фотографии сыплются дождем вокруг нас, изящно покачиваясь между вентиляторами, и одна из них — естественно — подлетает прямо к руке Манон, и я узнаю фото из итальянского «Вог», то, первое, и Манон подбирает его, смотрит так, словно видит в первый раз, а потом сминает в руке, скорее даже растирает в порошек с нехорошим видом, не хотел бы я оказаться на месте этого фото. А потом Манон — она определенно принимает себя за что-то вроде Лары Крофт — стреляет в другой шкаф, и в те, что напротив, и три дверцы падают одна за другой, и фото летают, кружат, вращаются, воздух переполнен ими, паркет завален, я и забыл, что их столько, и Манон вертится туда-сюда, хватает их, она похожа на девочку под снегопадом, которая по глупости пытается хватать снежинки, а они тают у нее в руке, или еще на заблудившуюся дурочку, но план вовсе не плох.