— Ладно, ладно, — отвечает она, — а теперь постарайтесь сохранять спокойствие, наш самолет заходит на посадку в аэропорт Нью-Йорка.
— Да-да, — говорит Манон, — просьба занять свои места и пристегнуть ремни безопасности, пока не погаснет сигнал светового табло, спасибо, мы в курсе.
Мы сохраняли спокойствие до полной остановки самолета, а перед тем, как выйти, Манон подобрала свой «Гала» и показала мне:
— Смотри, как смешно.
На обложке была Наташа со своим последним старцем и подпись: «Наташа Кадышева: давать всегда, давать везде», — и чуть ниже огромными белыми буквами: «Роберт Дауни-младший: нет, я не под газом».
В самолете этой мерзавки уже не было, я помчался как полоумный в туннель и еще успел увидеть, как она исчезает в необъятных недрах аэропорта Кеннеди, но тут мне преградила дорогу иммиграционная служба.
Мы едем в «линкольне» вниз по Парк-авеню, и когда проезжаем перед особняком родителей Жюли, я отвожу глаза, и Манон говорит:
— Жюли, да?
И я шлю ее к черту, и она вздыхает, чуть глубже кутается в меха, и, уткнувшись лбом в стекло, глядит с надменным и отрешенным видом на струи дождя на темном окне.
— И нечего сидеть с надменным и отрешенным видом, — говорю, — ты же не позируешь для «Вог» на тему «Я, гламурная и отчаявшаяся, на Парк-авеню».
— Я не отчаялась, — отвечает она.
— Да неужели? — иронизирую я.
— Это ты отчаялся.
Она права, и в эту минуту мы подъезжаем к «Пьеру», и она первый раз в жизни не ноет, что это не «Мерсер», не ждет, чтобы кто-нибудь открыл ей дверцу, открывает ее сама и, выйдя из машины в струях белого пара, просто спешит в отель, а не расхаживает перед прохожими, мимоходом подзывает гарсона: «Осторожнее с чемоданчиком «Вюиттон», там моя косметика», — потом небрежно протягивает чаевые, и портье почтительно сторонится, пропуская ее, и я говорю себе, что неплохо поработал. Предупредив консьержа, чтобы никто не звонил мне в номер, особенно Пэрис Хилтон — «Если позвонит Пэрис, скажите, что мой вертолет разбился и я погиб», — я иду за Манон, отстав на несколько шагов и не спуская глаз с ее шпилек, тихо ступающих по ковру, а перед дверью подбираю ее меха, соскользнувшие с плеч.
— Гм, — говорю я, закрывая дверь, — соболя?
— Да.
— «Фенди»?
— «Ревийон».
— Есть хочешь?
— Я хочу спать.
— Ты хочешь спать? Еще нет восьми.
— Дерек?
— Да.
— Ты не обидишься, если сегодня поспишь в другой комнате?
Несколько минут я молчу, наверно от удивления, и уж точно не потому, что разочарован или задет, и не потому, что привычный облик моего нью-йоркского номера, номера, где я учился, трахался, плакал, где жил дольше, чем где бы то ни было, где мы жили с Жюли, вдруг стал чужим и враждебным, и не потому, что я вдруг перестал что-либо слышать — отголоски полицейских сирен, удаляющихся к северу, торопливые шаги тех, кто выходит из дома, или возвращается домой, или смеется, цоканье лошадей, уставших таскать влюбленных туристов, шум утомленных моторов, когда зажигается зеленый свет, — и не потому, что «Плаза» внезапно погасла, и Парк-авеню исчезла, и я заблудился в самый неожиданный момент в своем нью-йоркском номере, потому что Манон, которую я не люблю, которую никогда не любил, спросила, не обижусь ли я, если посплю сегодня в другой комнате, Дерек.