Чехов. Жизнь «отдельного человека» (Кузичева) - страница 54

Но к себе он еще беспощаднее: «Я, каюсь, слишком нервен с семьей. Я вообще нервен. Груб часто, несправедлив…» Душевное смятение прорывалось в письмах тех лет: их стиль становился энергичнее, предложения короче. В них сквозили скрытое нетерпение, беспокойство, даже тревога, а порой и неуверенность в себе, которую он одолевал широкими научными замыслами, пробой сил в новом деле. Его ноша увеличивалась и увеличивалась.

Чехов согласился на фельетоны, но предупредил Лейкина, что «неопытен и малосведущ», что не ручается за написанное, (вдруг будет сухо, бессодержательно, не юмористично). Обещал: «Буду стараться. <…> Пробую свои силишки, но… тоже не верю. <…> Решайте…» В этом письме от 25 июня 1883 года есть признание: «Был расстроен, а вместе со мной расстроилась и моя шарманка. Теперь пришел в себя и сажусь за работу». Осознавал ли он, что теперь «шарманке» предстояла еще большая работа, что он невольно уклонялся от беллетристики, а обретет ли что-то в фельетонном деле как литератор, сказать трудно.

И «шарманка» заработала. В «Осколках московской жизни» досталось в ближайшие годы (1883–1885) и увеселениям в московских садах «Аркадия» и «Эрмитаж», и дачным балам, и плачевному состоянию зоосада, и проваливавшимся мостовым. Автор не оставлял в покое развлекательные салоны, адвокатов, дерущих баснословные гонорары, профессиональных нищих, продажных полицейских, «творцов» уголовных романов и пошлой «помойной» живописи. Но за многих в своих фельетонах он заступался. Сочувствовал, например, мальчикам-лавочникам, этим «маленьким каторжникам». В рассказе о том, как им живется, угадывались таганрогская лавка Павла Егоровича, доля «мальчиков» Андрюшки и Гаврюшки, собственные воспоминания. Чехов писал о рабочих, изгнанных без пособия людьми, «получающими десятки тысяч за курение гаванских сигар».

В молниеносных зарисовках запечатлелось множество человеческих типов. Они обрисованы двумя-тремя, а то и одной строкой. Адвокат, «бойкий и игривый, как только что откупоренные кислые щи». Редактор, который, купив большую газету, «носит сапоги на двойной подошве, пьет чай внакладку и ходит в дворянские бани». Брандмейстер, входящий во время пожара «в такой азартный задор, что даже с лошадьми истерика делается». Модный актер, похожий на баловня-кадета, «приехавшего на каникулы к маменьке».

Чехов отдавал фельетонам свой запас наблюдений. Возникал многонаселенный, иногда уродливый, порой карикатурный мир. В каких-то чертах схожий с тем, что остался в рисунках Николая, еще появлявшихся в журналах «Будильник», «Осколки», «Свет и тени». Вместе они явили картину московских нравов, пеструю смесь глупости, корысти, невежества, пошлости, житейского безобразия. Приятель Чехова, поэт Пальмин, сказал о нем как о фельетонисте: «Он пёсик хороший и остроумный». Но не злой, а тем более не злобный. Однако многих он задел, «оцарапал» своим пером, своими «осколками». Вероятно, в этих фельетонах истоки явной или скрытой антипатии к Чехову некоторых современников, проверка товарищеских отношений.