Утром пошел опять да базар. Смотрю, робя, а он самый, вчерашний, что бил-то меня, торгует на тележке. Зло меня взяло такое, что и не сказать. Часа, почитай, три следил за ним. А как заговорился он с соседом, я подобрался да хвать у него шкатулку с деньгами — и ходу. До самого Мацеста драпал, чуть не сдох от запала. Сел, пересчитал деньги — 25 целковых. Дён десять жил на них, дока дошел до Гагров, да и там еще хватило. Ну, потом и пошло и пошло.
— Словом, жуликом стал, — задумчиво произнес Гришин. — Вот оно, какая была наша жизнь.
Молчали, тяжело вздохнул Сережка.
— А дальше что было? — спросил Гришин.
— Дальше? Дальше известно дело: стал воровать, день сыт, два нет. Час бьют, а три дня бока болят. Тут революция подошла. За это время пожил хорошо. Кругом митинги. В карманы лезь без пропуска. Все рты разинули. Ворам революция — малина.
— Вот это да. Дураков учить, — ухмыляясь, промычал Сыч.
Гришин поежился:
— Барахло ты, Сыч. Людям радость, избавление пришло, а он их грабил.
— Да я и сам потом понял, что вроде сволочь оказался, — продолжал Сережка. — Совесть стала мучить. Осень семнадцатого года пришла. В Москве был я тогда. Шел на «дело» утром. Смотрю, рабочие стоят, очередь на Красной Пресне. Подошел и я — оружие дают. Один старик винтовку взял и меня спросил: «А што же ты? Не хочешь свое дело защищать, што ль? Я старик, а вот иду, — тебе, молодому, и подавно надо».
Не помню, как взял и я винтовку. Пошел со стариком. Три дня был с ним вместе. Он мне все рассказывал, почему и отчего. Убили старичка-то на Тверской. Я с тех пор и дерусь за советскую власть. Много частей прошел, а под Воронежем пришел в конную.
По селу пробежал петушиный крик. Захлопал крыльями и заорал петух где-то около крыльца.
— Чорт горластый. Кш… Кш… Чтоб ты сдох, — ругался Сыч.
Сережа сплюнул, чиркнул спичкой и закурил потухшую в начале рассказа самокрутку. Все замолчали. Воробей затянулся махрой и обратился к лежащим:
— Ну, давай, кто еще будет врать? Уговор был всем рассказывать про свою жизнь.
Гришин повернулся к Сычу, лежащему отдельно от троих у входа в избу.
— Мою жизнь вы слыхали. Сам рассказывал, да комбриг прибавил. Теперь твой черед, Сыч. Ты давеча мало сказал.
Приглушенным голосом ответил Сыч:
— Я последним буду, пускай Ванюшка Котов рассказ делает.
Ванюшка, приподнявшись, сел.
— Ну, я, так я. Такая выходит планида сегодня на рассказы, — слегка окая, заговорил Котов.
— Я, выходит, как будто сродни Гришке. Все сродственники мои — шахтеры. Меня мать сразу лампоносом родила. Жрать было нечего, один отец работал, ну, и я пошел в шахту… Отца забрали на службу в четырнадцатом году, остался я один работать. Мать больная. С хлеба на воду перебивались три года. Отец так и не вернулся. Мать схоронил. Остался один. Буденновская армия проходила, я бросил работать и пошел с вами. На том и сказу конец. История-то моя короткая. Давай-ка ты теперь, Сыч, — повернулся Котов в сторону лежащего Сыча.