Снова долго не писал. Некоторое время не видел Амелию и решил, что она меня избегает, решил, что ей посоветовали меня избегать, решил, что она желает вынудить меня признаться в намерениях на ее счет. Ничего подобного. Амелия жила-поживала, даже и не помышляя обо мне, и то ли оттого, что наносила визиты, то ли оттого, что занималась родственниками, то ли еще по какой-либо причине совершенно спокойно провела четыре дня, не видясь со мной. Ей и в голову не пришло высказать мне по этому поводу хоть малейшее огорчение. Теперь я твердо знаю, что совершенная глупость служит женщине надежнейшей охраной. До тех пор пока я не подойду к Амелии в упор и не крикну: «Я в вас влюблен!», она не поймет меня и будет полагать, что все мои разговоры с нею — не более чем способ убивать время. У нее ум страдает тем же изъяном, каким у иных страдает зрение: она не видит того, что происходит подле нее; заметить она способна лишь то, что у нее прямо перед глазами. Нелепость заключается в том, что я в эти четыре дня всерьез мучился. Воображение мое разыгралось, и, если бы не моя превосходная система бездействия, я бы, пожалуй, натворил глупостей. Как ни досадно, брак с Амелией вне всякого сомнения уронит меня в глазах многих. Мое к ней внимание иные находят смешным, иные — жестоким, ибо полагают, что я занимаюсь ею забавы ради. Когда же все узнают, что я имею серьезные виды, о жестокости позабудут, а смеяться станут вдвое громче. Я все больше убеждаюсь в том, что самое лучшее — ее увезти. Тогда сочтут, что я действовал под влиянием страсти или из каких-либо неведомых побуждений. Но это чрезвычайно трудно осуществить.
Пожалуй, Амелия меня все-таки любит. Сказала мне несколько фраз, которые позволительно принять за недвусмысленные намеки; впрочем, в ее устах фразы, звучащие неопределенно, на поверку чаще всего оказываются общими местами. Однако она весьма явственно избегала своего смехотворного обожателя г-на де Фавержа, предпочитала говорить со мной, а не с ним и возмущалась жестокостью людей, которые прерывают разговоры собеседников, приятных друг другу. Не могу вообразить, чтобы эти слова не мне были адресованы. Я много думал относительно глупости Амелии. Ясно, что острым умом она не блещет. Она не получила образования, но, полагаю, тому, кто будет с нею ласков, она вверит себя вполне. Если обращаться с нею мягко, ее можно приручить. Я никогда не полюблю ее так страстно, чтобы устраивать ей сцены: ибо никогда не позволю ей оказывать влияние на мое поведение даже в вещах самых незначительных; если же она наскучит той жизнью, к какой я ее предназначаю, если начнет дуться и попрекать меня моими связями и невниманием к ее особе, тогда — невозмутимость, холодность, суровые и нелицеприятные оценки ее поведения; высказать ей все в таких словах, чтобы она поняла, а затем при первом же порыве раскаяния — снисходительность, ласки и удовольствия; это — верный способ получить над нею безраздельную власть. Мне тридцать шесть лет, в прошлом у меня развод, убеждения мои стоили мне почти официального предписания покинуть Францию; могу ли я надеяться взять в жены француженку (тысяча причин заставляет меня отказаться от мысли жениться на иностранке), которая была бы богата и умна? Могу ли я надеяться на это, притом что связь моя с Жерменой всем известна и что Жермена, встревожившись, способна поднять шум и разрушить все мои планы? А если я и отыщу женщину красивую, богатую, умную и согласную выйти за меня, кто поручится, что она не принесет мне, с моей любовью к независимости, много горя и не помешает осуществлению моих планов? Не лучше ли такая жена, которую сама природа предназначила к роли второстепенной и которая, пожелай она сыграть роль более значительную, не найдет ни в ком поддержки и не вызовет ничего, кроме смеха, так что в конце концов непременно покорится мужу как естественному своему защитнику, лишь бы он держался учтиво и хладнокровно? На свете найдется двести тысяч женщин, которые куда лучше Амелии. Не знаю, однако, сыщется ли хоть одна, которая была бы лучше для меня.