Но это одна сторона медали. Другая — та, что грань между понятиями «крестьянская война» и «крестьянское восстание» оказалась размытой. Коль скоро первая и вторая крестьянские войны вобрали в себя как предшествующие, так и последующие выступления народных масс, а восстание К. Булавина преимущественно рассматривается в качестве третьей крестьянской войны, следовательно, с тем же успехом к крестьянским войнам при большом желании могли быть со временем так или иначе причислены движение В. Уса, Соловецкое восстание, волнения народов Поволжья в 1705–1711 гг. и целый ряд других народных выступлений той поры. Ведь начавшаяся на рубеже 50–60-х годов известная девальвация понятия «крестьянская война» не могла не привести к неизбежному смещению критериев, с помощью которых крупнейшие классовые битвы в России XVII–XVIII вв. были ранее квалифицированы как крестьянские войны.
Конечно, любая типология исторических событий и явлений условна. Вероятно, именно это и имел в виду Б. Ф. Поршнев, настаивая на том, что невозможно и не нужно проводить метафизическую границу между крестьянскими войнами и другими формами классовой борьбы крестьянства[294]. Однако одно дело сам исторический процесс, сама история, которой дела нет до научных классификаций, а другое — системный анализ, который предполагает выделение при изучении тех или иных объектов их общего и особенного, а не нивелирование признаков. В этой связи уточнение терминологии и хронологии крестьянских войн представляется первостепенной задачей.
Один из спорных моментов в советской историографии крестьянских войн — вопрос о компромиссах. «Крестьянским войнам в России, — пишет В. В. Мавродин, — не свойственны ни переговоры восставших с феодалами по поводу форм и содержания уступок, „и компромиссы…“»[295]. Рядом историков эта точка зрения была принята, рядом — отвергнута, но обсуждение данного вопроса не выделилось в отдельный пункт, а велось в русле дискуссии о том, шла ли борьба крестьянства за смену одного варианта феодализма другим, более желательным для восставших, или за слом всей крепостнической системы[296]. Из-за такой постановки вопроса тезис В. В. Мавродина о том, что одно из основных отличий крестьянских войн в России от их исторических аналогов в Западной Европе — тенденция последних к компромиссу, хотя и не оставался в стороне, так и не был ни подтвержден, ни подвергнут сомнению[297].
Однако факты свидетельствуют, что как на Западе, так и в России власть имущие и восставшие в целом ряде случаев вели или пытались вести диалог, выдвигая друг к другу конкретные требования, предусматривающие взаимные уступки. События каждый раз развивались по-разному, но, как правило, повстанцы становились жертвой собственной доверчивости и попадали в ловушку. Так было во время Жакерии с Гильомом Калем, который, поверив слову чести короля наваррского Карла Злого, сам отправился в лагерь противника в качестве парламентера и был вероломно захвачен в плен, что во многом предопределило разгром обезглавленного восстания. Так было в период первой крестьянской войны в России, когда И. И. Болотников и «царевич Петр», после того как царь Василий Шуйский целовал крест, обещая, что при условии капитуляции Тулы всем осажденным будет сохранена жизнь, сдали город, но были схвачены и казнены. Та же участь в 1381 г. постигла английского бунтаря Уота Тайлера, который был смертельно ранен, согласившись на встречу с королем. Подобным образом поплатились жизнью в ноябре 1671 г. принявшие условия царских карателей защитники Астрахани — последнего оплота разинского движения.