— А одного гада на днях под водой выловили, как рыбу, — сообщил он. — Подбирался к «Железнякову» и к пирсам. Отправили в особый отдел, — словно отвечая на мои мысли, сказал Ильинов. — А ско-ользкий, гад. Жиром намазан…
— Вы его видели?
— А я его и поймал, — равнодушно ответил Ильинов.
И об этом писать нельзя, как нельзя было дать в газету корреспонденцию о похождениях «невидимого поста»!
Нельзя писать потому, что спугнешь последователей этого горе-купальщика!
Я долго просидел в каютке Ильинова, так тесно загроможденной аппаратурой, что к койке можно было подобраться с большим трудом.
Я любил этот малознакомый мне мир, именуемый кораблем, и хотел освоить его. «А что, если попытаться написать книгу об этих славных людях — матросах, офицерах? — пришла в голову мысль. — Ведь энтузиастов моря и флота у нас среди молодежи — не мало. Прочтут с удовольствием!»
И я — загорелся…
Вечер. Черный и густой, как чернила, Дунай. Огни корабля отражаются в нем. И — звезды. Бесчисленные яркие звезды. Которая из них — счастливая звезда корабля? Над палубой натянут экран. Милица Корьюс (в нее, грешным делом, были влюблены многие юноши моего поколения) поет вальсы Штрауса. «Голубой Дунай» разливается над широкими просторами Дуная — и над нами, и над засыпающим городком, и над минными полями на той половине реки, и над батареями, притаившимися — без единого огонька — на том берегу. Фильм кончается. Милица Корьюс расстается со Штраусом, пароход медленно скользит по Дунаю… Сеанс окончен. Харченко предлагает спуститься в кубрик, к матросам.
— Пойдем, познакомишься, — говорит он. — Этот переход на «ты» меня радует. Этим «ты» я как бы принят в корабельную семью, в ту тесную, дружную семью, о которой говорил Павлин.
Матросы сидели и лежали на койках, расположенных в два ряда, одна над другой. Жора Ильинов по просьбе друзей затянул «Когда я на почте служил ямщиком». Пел он душевно, голос его, глубокий и звучный, разливался по кубрику. Через раскрытые иллюминаторы улетала на простор песня. Потом радист спел «Метелицу». Над головой били склянки, за иллюминатором журчала вода, с городского бульвара доносились звуки духового оркестра, наигрывавшего марши, польки и вальсы, но это не мешало певцу. Когда Ильинов умолк, командир сказал:
— Заспиваем-ка зараз хором, хлопцы. Нашу, украинскую! И запел «Закувала та сира зозуля». Эту песню повторили несколько раз. За ней подхватили «Распрягайте, хлопцы, коней». Потом, явно желая со мной познакомиться поближе, меня спросили, не пишу ли я стихи. Я сказал, что нет, не пишу. Расспросили про Киев. Черноволосый матрос («Рулевой Громов», — шепнул мне Алексей Емельянович) попросил меня прочесть что-нибудь «свое». Я на память прочел первый рассказ о неудачной любви. Рассказ не блистал художественными достоинствами, но произвел впечатление. Кто-то даже спросил: «Это все с вами было?», но сам устыдился и спрятался под смешки товарищей за их широкие спины. Наконец над головой зашумели, затопали: уволенные возвращались из города. Командир поднялся, пожелал доброй ночи.