— С большим удовольствием, — сказал Барнард. — Раз уж мы тут, можно и взглянуть. Снова сюда мы долго не выберемся, это точно.
Еще глубокомысленнее выразилась мисс Бринклоу.
— Когда мы улетали на аэроплане из Баскула, я и представить не могла, что нам придется попасть в подобное место, — пролепетала она, направляясь вместе с остальными вслед за Чангом.
— И до сих пор не представляем, почему мы здесь, — не преминул напомнить Маллинсон.
Конвей не страдал расовыми предрассудками и только изредка в клубах и вагонах первого класса позволял себе делать вид, будто для него имеет значение «белизна» какого-нибудь краснорожего господина в колониальном пробковом шлеме. Подобное притворство избавляло от неприятностей, особенно в Индии, а Конвей был убежденным противником лишних неприятностей. Реже к подобным уловкам приходилось прибегать в Китае. У Конвея было много друзей китайцев, и ему никогда не приходило в голову кичиться перед ними своим превосходством. Поэтому он совершенно искренне относился к Чангу как к пожилому джентльмену с хорошими манерами, очень умному, хотя и не вполне заслуживающему доверия. Маллинсон, напротив, был склонен смотреть на него сквозь прутья воображаемой клетки; мисс Бринклоу держала с Чангом ухо востро, как с заблудшим грешником. Что же до Барнарда, то он балагурил с ним, как с собственным дворецким.
Между тем гранд-экскурсия по Шангри-ла оказалась настолько увлекательной, что все эти нюансы отошли на задний план. Конвею и прежде доводилось посещать монашеские обители, но эта, бесспорно, превосходила их по всем статьям, не говоря уж об уникальном месторасположении. Только на то, чтобы обойти целую анфиладу комнат и двориков, потребовалось полдня, причем Конвей отметил, что Чанг не пригласил их осмотреть многие помещения и даже отдельные здания. Но и увиденного было достаточно, чтобы каждый из четырех укрепился в своем прежнем мнении. Барнард удостоверился, что ламы богаты; мисс Бринклоу обнаружила множество доказательств их распущенности. Маллинсон, когда притупилось ощущение новизны, почувствовал утомление, в какое его обычно повергали экскурсии на менее головокружительных высотах; ну а ламы в принципе были ему неинтересны и непонятны.
И только один Конвей не переставал восхищаться все время, пока продолжалась экскурсия. Его поразил не какой-то отдельный предмет, а сама атмосфера элегантности, скромный и безупречный вкус, ласкающая глаз утонченная гармония. Понадобилось усилие воли, чтобы начать воспринимать эту красоту глазами знатока, а не художника. И тогда перед Конвеем предстали сокровища, за которыми гонялись бы музеи и миллионеры: жемчужно-голубые вазы эпохи династии Сунь, рисунки тушью тысячелетней давности, лакированные шкатулки с любовно выполненными эпизодами из волшебных сказок. Фарфор и лак сохранили живым былое совершенство, берущее за душу и побуждающее к раздумью. Никакой похвальбы, погони за внешним эффектом, стараний произвести впечатление. Эти изысканные творения, казалось, обладали воздушной легкостью лепестков цветка. Они могли бы свести с ума коллекционера, но Конвей не занимался коллекционированием — у него не было ни денег, ни приобретательского инстинкта. Его любовь к китайскому искусству носила чисто умозрительный характер — во все более шумном, суетливом, и охваченном гигантоманией мире Конвей безусловно отдавал предпочтение миниатюрным вещам, изящным и филигранным. Переходя из одной комнаты в другую, он испытывал непонятный экстаз при мысли о том, что надо всем этим хрупким очарованием нависает громада Каракала.