— А теперь дуэт! — вскричала мама Ира, поднимаясь. — Лизочка и Ирочка!
— Просим! — зашелся от восторга Малютка.
Аспарагус, мой кумир, настоящий мужик, наклюкавшийся до омерзения и влюбленный, с трудом удерживался в вертикальном положении. Я рассмеялась, представив, как он сейчас свалится под стол.
— Пошли, доча! — мама Ира схватила мою руку своей, горячей и влажной.
— Я? — давно я так не смеялась. — Я?!
— Мы! — выкрикнула она. Ей удалось наконец встать со стула. Не выпуская моей руки — хватка у нее была железная, — она потащила меня из-за стола.
Не помню, как мы добрались до подиума с круглым красным пятном света посередине. Она, как крейсер, шла впереди, я в фарватере. Нет, в фарватере тащился толстый Малютка с гитарой.
Присутствующие, казавшиеся мне одним мутным пятном, зааплодировали. Шелест голосов стих. Заплаканный лик Митрича временами выныривал из небытия.
— Что ты можешь? — шепнула мама Ира, когда мы стояли, плечом к плечу у мачты… против тысячи пиратов вдвоем. Под софитом.
— Ямщик, не гони лошадей, — брякнула я, все еще не веря, что это происходит наяву, а не во сне. — Но я не умею…
— Я тоже! — прошептала она и засмеялась весело. Гитара надрывно взорвалась. Она тронула меня плечом. Повела низким голосом:
Как грустно, туманно кругом,
Тосклив, безотраден мой путь,
А прошлое кажется сном,
Томит наболевшую грудь!
Малютка уселся на краю сцены. Сверху мне видна была его неожиданно плоская голова, круглая тонзура плеши, оттопыренные уши. Он поминутно поднимал к нам лицо, и глаза у него были несчастные — так его проняло. Мне стало смешно, но желание смеяться прошло так же быстро, как и накатило.
(Надрыв, стон, мороз по коже.)
Мне некуда больше спешить…
В сильном низком голосе мамы Иры звучала такая тоска, что нежный Митрич снова зарыдал. Мужчины, втянутые в орбиту моей матери, глупели на глазах. Она как… Цирцея! — вдруг пришло в мою нетрезвую голову. Цирцея, превращавшая мужчин в свиней.
— Мне некуда больше спешить, — подхватила я и не услышала собственного голоса
— Мне некого больше любить…
Исчез плешивый Малютка с ушами, исчезли рыдающий Митрич, мельтешащий Аспарагус, остался лишь несчастный из песни, которому некуда больше спешить… да нас двое во всем мире…
— Мне некого больше любить…
Юра слушал, раскрыв рот, не сводя взгляда с певиц — пышной красавицы и ее товарки в скромном, темном, почти монашеском одеянии, с длинными волосами, забранными в пучок на затылке. Голоса их сливались: низкое хищное гудение красавицы и глуховатый теплый голос бледной монахини… «Сестры, — думал Юра. — Сестры? Похожи…»