— В Одессу?
— Да. Я была два года. Потом мама поправилась и снова забрала меня к себе в Москву. О Латкине говорили, что он был деникинским офицером… Но…
— Что, но…?
— Но мы любили его. Он был ласков и заботлив.
…Облавами и погромами оккупанты загнали обывателей в темнушки холодных квартир. Жилые кварталы опустели — тот, кто не успел эвакуироваться или уйти в село, не был угнан в гетто или арестован, боялся показаться на улице. Мрачно качались окоченевшие деревья. Угрюмо бродили патрули. Жуткую, настороженную тишину изредка нарушали только пронзительные сигналы бешено мчащихся грузовиков с солдатами да вопли, доносившиеся из домов, где шли облавы.
Только в самом центре, на Дерибасовской, — людно и шумно. Вся уголовщина, выпущенная из тюрем, вся нечисть и старорежимное отребье, десятилетиями ждавшее «конца Советов», все подонки — пропойцы, босяки и сутенеры, карманные воры и спекулянты — сползлись сюда в поисках легкой добычи и дешевых удовольствий, смешались с приехавшими из Румынии дельцами, коммерсантами, авантюристами, мародерами и перекупщиками награбленного, кружились, как осы вокруг гнили, у гостиниц, ресторанов, бодег и офицерских притонов, торговали порнографическими открытками, самодельными картами и календарями, снотворным, морфием, кокаином, духами, совестью и достоинством, ржали, хихикали, подобострастно улыбались нарумяненным румынским офицерам и надменным чиновникам, заискивающе лепетали любезности румынским сестрам милосердия, одетым в короткие шубки и повязанным газовыми шарфиками, из-под которых просвечивали белые косынки с красным крестом. Немецкая, французская, румынская, итальянская, русская и украинская речь, изысканно чистая и до неузнаваемости исковерканная, смешанная с одесским жаргоном, сплетались в один непостижимый гомон. Среди этого сонмища шмыгали разбитные лоточники-подростки в отцовских картузах и маминых кофтах и, коверкая чужие, незнакомые слова, упрашивали военных и штатских румын:
— Повтым, домнауле, а кумпара тутун. Пожалуйста, господин, купите табак.
— Дуте ла дракуле, гемана! Пошел к черту, босяк! — спесиво бросал оккупант и проплывал мимо.
Один из таких лоточников чуть не сбил Яшу с ног у входа в бодегу Латкина.
— Кавалер, купите сигареты! Ароматные, румынские, болгарские! Хотите пачкой, хотите на россыпь: лея штучка, три леи кучка, в кучке три штучки… Капитан, — прошептал Чиков в самое лицо, — он здесь.
— Поди прочь! — нарочито развязно отмахнулся Яша. — Не видишь, с дамой иду.
Сразу за дверью пахнуло пряным теплом, сытной пищей, вином, табачным дымом, оглушило пьяным шумом, звоном посуды, разноязыким говором, ударило в глаза сиянием люстр, стекла, надраенной меди, полированного дерева. Прямо против входа широкая стойка буфета, за которой громоздились полки с бутылками и закусками на тонких тарелках. Налево — дверь, должно быть, в кухню, и вешалка: ряды зеленых, серых, темно-желтых и черных шинелей. Направо — просторный, доверху набитый дымом и гоготом зал.