— В последний раз повторяю: уберите машину!
Георг еще раз обвел взглядом публику. Большинство из них он знал, со многими частенько болтал, играл в бильярд или настольный футбол, угощал их рюмкой перно, или они угощали его. После двух лет, проведенных в Кюкюроне, и особенно сейчас, летом, когда по улицам праздно бродят туристы, озирая все вокруг глазами пришельцев, он чувствовал себя своим. Но он не был своим. На этих лицах он увидел не только любопытство и безучастность людей, не желающих наживать себе из-за него неприятности, но и ехидное злорадство. Он встал и пошел к машине. Это было что-то вроде наказания шпицрутенами. Он не стал искать другое место для парковки, а поехал домой.
С того дня все стали относиться к нему как-то иначе. В булочной, в мясной лавке, в продуктовом магазине, на почте, в баре, на улице. Может, ему просто показалось? Рассеянно-задумчивый взгляд в сторону, избавляющий от необходимости здороваться, замедленная реакция булочницы, у которой он покупал хлеб, едва заметная снисходительно-презрительная небрежность, с которой хозяин бара принимал и выполнял его заказ, — он не смог бы доказать это ни перед одним судом, но он чувствовал это. И то, что заведующий местным филиалом банка вдруг попросил его зайти к нему в кабинет, его совсем не удивило. Несколько месяцев подряд его счет регулярно пополнялся, и вдруг — тишина, а то, что осталось, тает на глазах: неудивительно, что банк проявляет бдительность. Хозяин дома, который он снимал, и раньше был с приветом. Иначе чем объяснить, что он каждый вечер делал пару кругов вокруг его дома на своей «симке»? Но теперь ему вдруг принялась названивать его жена: мол, им так жаль, но их дочь возвращается из Марселя в родные края и хотела бы поселиться в этом доме, так что надо подумать о досрочном расторжении договора об аренде, заключенного на четыре года.
Георгу нечего было всему этому противопоставить. У него уже не было ни сил, ни мужества, ни веры в себя. «Я уже как одна сплошная открытая рана», — думал он.
У него больше не было ничего, чем он мог бы заглушить мысли о Франсуазе, подавить тоску по ней. Он мысленно обращал к ней бесконечные монологи, полные горечи: «Я дал тебе свою любовь, и ты взяла ее, но тебе нужен был только секс. Ты так же, как и я, наслаждалась нашими ночами, так же без оглядки, с наслаждением отдавалась мне, как я тебе. Но для меня секс был печатью, скрепившей нашу любовь, а для тебя — просто сексом, похотью, которую можно по желанию возбуждать и удовлетворять и которая ничего не скрепляет. Если я мог так ошибиться, если ты так легко могла ввести меня в заблуждение, если даже такая отдача не способна скрепить любовь — во что же мне еще верить? Как и кого мне после этого любить?»