Возможно, мы просто не готовы справиться с этим противоречием — то есть прийти к тому, чтобы, по словам Гловера, степень нашего потрясения соответствовала степени ущерба. Этому можно найти биологические объяснения, поскольку миллионы лет, проведенные в степях Африки, не подготовили человечество методами естественного отбора к ужасам XXI века. И когда мы, люди с генами эпохи палеолита, овладели химическим, биологическим и ядерным оружием, это мало чем отличается от ситуации, если бы такое оружие попало в распоряжение шимпанзе. Мы должны были бы чувствовать, что убийство одного человека отличается от убийства тысячи, но у нас плохо развито такое понимание. Более того, во многих случаях, как это отмечал Гловер, первое может нас потрясти гораздо сильнее второго. Три миллиона живых людей гибнут от голода и насилия в Конго, но наши бдительные СМИ почти не обращают на это внимания. Но когда в автокатастрофе погибает принцесса, четверть населения земли переживает это как глубокое личное горе. Может быть, мы недостаточно чувствуем то, что должны чувствовать, дабы изменить наш мир.
Как мы себя чувствуем, наблюдая, как три тысячи мужчин, женщин и детей сгорают и превращаются в пепел за несколько секунд? Казалось бы, теперь это знает любой человек, который мог смотреть телевизор 11 сентября 2001 года. Но так ли это? Глядя на то, как самолеты врезаются в башни Всемирного торгового центра и как гибнут люди, многие испытывали прежде всего ощущение, что это неправда. Все ли у нас в порядке с нервной системой? Несомненно, существует какой-то предел тому, что может усвоить психика, когда видишь такое — хотя бы то, как здание, где, как ты понимаешь, находится множество людей, рушится у тебя на глазах. Может быть, эта ситуация изменится.
В любом случае, если вам кажется, что пытки невозможно приравнивать к «сопутствующему ущербу», поскольку пытки есть нечто непосредственное и личное, а бомбежка нет, ваше воображение можно обвинить в двух ошибках. Во-первых, стоит вам поразмышлять об ужасе невинных афганцев и иракцев, на которых падают наши бомбы, и вы поймете, что они вполне сопоставимы с ужасами тюрем. Нам трудно сопоставить пытки с бомбежкой именно в силу того, о чем говорил Гловер: нас ужасает не то, что наносит людям наибольший ущерб. Кроме того, здесь нас одурманивают наши собственные эвфемизмы. Убивать людей с большого расстояния легче, но, возможно, это убийство не должно казаться нам столь легким.
Во-вторых, если наше интуитивное неприятие пыток связано с тем, что у нас вызывает отвращение вид людей, которых пытают, то стоит заметить, что это легко исправить с помощью фармакологии: стоит ввести жертве парализующее средство, и человек под пытками не будет ни корчиться, ни кричать. И нам легко придумать такие методы пыток, когда палач имеет так же мало представления о страданиях жертвы, как и пилот, бросающий бомбы с высоты десять тысяч километров. Таким образом, наше естественное отвращение к картинам и звукам камеры пыток не служит надежным аргументом против их использования. Чтобы понять, какими абстрактными могут стать мучения истязаемых пытками, вообразим себе идеальную «таблетку для пытки» — средство, которое одновременно и осуществляет саму пытку, и устраняет ее неприятный внешний вид. Такая таблетка вызывает временный паралич и временное ощущение столь глубокого горя, что ни один человек на свете добровольно не согласится пережить подобное еще раз. Дав такую таблетку задержанному террористу, палач бы просто увидел, что тот как будто погружается в сон, но, встав, он начинает откровенно выкладывать все, что знает, о действиях своей организации. Не стали бы мы называть такое средство «таблеткой истины»?