Я пожимаю плечами. Смотрю на свои руки; теплый песок течет между пальцами.
Операторы долго искали, куда пристроить микрофон, когда я буду в плавках. По счастью, у меня на груди очень густая, все покрывающая растительность.
— Что если я попрошу? — повторяет Лидия решительнее.
Я рассказываю ей о том, как я мою цистерны. Она удивляется, но желает слышать другое:
— Вы не хотите рассказать мне, что случилось с той женщиной?
Я спрашиваю, кого Лидия имеет в виду.
— Я знаю больше, чем вы думаете, — говорит она загадочно. — Та женщина, которая вроде бы убила своего мужа. И которую вы приговорили к повешению… Помните?
— Конечно, — говорю я. Лидия воодушевляется; ее щеки, и без того яркие, наливаются краской под слоем загара:
— Вы в самом деле верили, что она виновна? Или просто сводили с ней счеты?
— Какие счеты? — удивляюсь я.
— Она была богата, она была аристократка, она держалась высокомерно… Вы уже тогда знали, что она невиновна? Но думали, что правда так и не вскроется?
Я молчу.
— А если бы это была я, — говорит Лидия почти шепотом, — если бы я сидела на скамье подсудимых… Вы могли бы приговорить к повешению меня?
Она уже не лежит на песке — она сидит, уставившись на меня, и сердце ее бьется так часто, что с груди и плоского живота срываются прилипшие песчинки. Кто-то говорил мне, что женщины любят жестоких мужчин — пока эта жестокость направлена на кого-то другого. Может быть, это правда. Я не могу считать себе экспертом в области женской психологии.
* * *
Я перегрелся на солнце — с непривычки. Лежу в прохладном номере, поглядываю в телевизор — он работает без звука. На одном канале — неслышный боевик, на другом — клип модной певички, она лежит в огромном коробе с малиной и, как рыба, открывает перемазанный соком рот. На третьем — животные, их я смотрю дольше всего. На четвертом — новости спорта; я успеваю увидеть изумрудное поле, вратаря в белой майке с приставшими травинками, исходящий страстями стадион, потасовку на трибунах… Нет, не потасовку — настоящую кровавую драку…
Переключаю канал на животных.
Деликатно постучавшись, является доктор.
Ему под сорок, он респектабелен. У него очень мягкие, очень белые руки, он пахнет дорогим одеколоном. Он меряет мне давление и озабоченно качает головой; он предлагает сделать мне укол, от которого я сразу почувствую себя лучше.
Я соглашаюсь.
Он принимается искать лекарство в своем сундучке; сундучок тоже респектабелен, но пахнет уже не одеколоном, а дезинфекцией. В просторном нутре его полно облаток и ампул с яркими этикетками; доктор чуть отворачивается, пряча лицо. Я вижу только ухо, маленькое аккуратное ухо, сперва пунцовое, как закат, и через несколько секунд мертвенно-бледное.