Саня снова топал к Козетте, единственному не меняющемуся в мире существу, и жаловался ей на своих друзей.
– Они все не москвичи, – говорил он, – и это не случайно. Москва, по моему убеждению, город конченый. В конце концов, я, мои братья, Левка – не лучшее ли тому доказательство? Ничего хорошего ни родить, ни дать миру она не может. И все-таки они приехали сюда, и это верно. Они нужны Москве точно так же, как она нужна им. Она стала местом, где они встретились, где есть библиотеки, театры, музеи, где есть, наконец, университет. Но скажи мне, почему, попав сюда, они берут у этого города не лучшее, а худшее, что в нем есть? Самые умные и честные из них спиваются, прочие продают себя с потрохами, не понимая, а часто, что еще хуже, понимая, какую цену они за это платят. Я им не судья, но, видит Бог, в моей несчастной Машине куда больше искренности, чем в них.
Катя на сей раз возражать ничего не стала. Она выслушала Тезкина с удивившей его серьезностью и проговорила:
– Ты мужик, тебе легче.
– Почему? – удивился он.
– Потому что ты можешь взять и послать все к черту.
– А ты?
– А я не могу, – заключила она с грустью и хотела что-то еще добавить, но промолчала.
«Она несчастна, – подумал Тезкин, – она точно несчастна, хотя никогда в этом не признается». И он не мог понять, радует его это или нет. Скорее должно было бы радовать. Но по неведомым ему законам именно ее несчастность стала последней каплей, переполнившей чашу тезкинского смирения. Как алкоголик, некоторое время строго воздерживающийся от спиртного и ведущий размеренную жизнь, вдруг срывается и уходит в запой, так и Тезкин, прошагавший свой отрезок пути, слетел со всех катушек, и им овладели его вечная безалаберность и хроническая непригодность к серьезному труду.
В ту весну он снова ощутил приближение тоски – верной спутницы и предвестницы всех своих перемен. Все, точно в одночасье, ему обрыдло, включая университет, снова в который раз захотелось куда-нибудь уехать, не стало сил ходить на занятия и думать о сессии, вопросы метафизики окончательно взяли верх над физикой, и он понял, что до конца университета не дотянет.
В день, когда ему исполнилось двадцать три года и по обыкновению посетили мысли о будущности и полезности своего существования в этом мире, Александр забрал документы и послал запрос в Гидрометцентр с тем, чтобы его отправили на какую-нибудь метеостанцию.
Ответ он получил через месяц. По странному совпадению это произошло как раз в те дни, когда взорвался Чернобыль, и катастрофа, явившая собою начало распада и переход в другое состояние всей российской жизни, стала одновременно и переменой в его собственной судьбе. Он, быть может, не обратил бы на это внимания, когда бы места, о которых довольно скупо сообщали, не были знакомы ему воочию, и вдруг вспомнились ему голоса божьих странниц, их мрачные предсказания, и печаль объяла тезкинское сердце. И печаль эта оказалась не единственной.