Бронетранспортёр горел, утюжил землю колёсами, разворачивался, прорывался к горловине ущелья, снова разворачивался, огрызался пулями, душманы шарахались от него и не существовало уже у них иной цели, как спасаться самим – о преследовании колонны речи и быть не могло: хоть и почётно было погибнуть за веру и Аллаха, но погибать не хотелось, пусть уж лучше погибнут эти упрямые «шурави» – советские, – они сгорят, они вот-вот должны сгореть в своей железной коробке, опутанной вонючим чадящим дымом, «шурави» держались.
Пусть «шурави» уйдут из этого ущелья, спасут самих себя, никто догонять их не станет, но «шурави» не хотели спасаться. И уходить не хотели. Это были непонятные люди.
В последние миги жизни раскалённое кровянистое марево перед Тереховым вдруг разрезала слепящая белая полоса, по которой с неспешным скрипом катились сани, другом был снег, снег, снег – сугробы рисунчатые, округлые, освещённые солнцем, невдалеке виднелся тихий фиолетовый лес, застывший в зимней спячке, верхний край деревьев был ровно, будто бы по линейке, обрезан, на буграх расположилась небольшая, уютно сбитая в кучу деревенька, над крышами высокими неподвижными столбами стояли дымы, и что-то щемящее, властное возникло в Терехове, он почувствовал, что задыхается.
Задыхается не от дыма и не от секущего жара – бронетранспортёр раскалился, внутри уже чадила обшивка, а от нежности и благодарности к тому, что видит, к деревеньке, в которой родился – если приглядеться внимательнее, то он наверняка найдёт собственный дом – дом и тесный, сложенный из камней дворик, в котором тёплыми летними днями держали скотину, крепкий небольшой сарайчик, навес для хвороста и угля – Терехов закашлялся, прекратил стрелять и начал тереть кулаками глаза.
Услышал, что Ефремков тоже не стреляет, хотя бронетранспортёр втиснулся в горловину ущелья и продолжает медленно катиться вперед, переваливается с боку на бок, одолевая неровные камни. Прокричал что было силы:
– Коля! Ефремков!
Ефремков не отозвался.
– Ефремков! – снова выкрикнул капитан, и в следующий миг ему показалось, что внутри у него разорвалась граната, что-то жёсткое, уничтожающее, огненное ошпарило его, вывернуло живот, бронетранспортёр ткнулся носом в валун и взорвался. По ущелью покатилась раскалённая воздушная волна, сжигающая мелкую и скрипучую, как крахмал, пыль, ткань, навёрнутую на душманские головы, согбенные спины, переворачивающая камни и людей.
Не так давно у меня побывал в гостях мой давний товарищ Владимир Топорков. Он живет недалеко от Липецка, работает в райкоме партии, пишет – и неплохо пишет, выпустил уже две книги, готовит к выпуску третью. Как и водится в таких случаях, немного посидели в дубовом зале дома литераторов, перекусили тем, что послал Бог и официантка Аня, вспомнили старых знакомых, места, где доводилось вместе бывать и время, проведённое вместе, а потом разговор зашел об Афганистане. Я как раз только что вернулся оттуда, ещё не совсем оправился – после поездок на Восток часто прихватывает, сказывается разница воздуха, воды, пищи, мой друг как-то странно обеспокоился, лицо его сделалось скорбным и далёким, будто он в мыслях своих унёсся куда-то в космос – переместился из этого зала в некую пустоту, в которой всё не так, как у нас, в нашей жизни, и ценность представляют не пресловутые золотые бляшки, которыми люди привыкли украшать самих себя, хвалиться ими друг перед другом, даже кичиться, ведь не это главное: мы уйдем, а эти народные ваши останутся, они переживут нас, как бы мы ни старалась, главное – чтобы на плече лежала чья-то тёплая рука, греющая тело сквозь плотную ткань, чтобы встреченный в упор взгляд не был злым, и невольно пойманная улыбка была улыбкой доверия, а не иезуитской, – так и сейчас: ничто материальное не представляло в эту минуту для Топоркова ценности.