Немного погодя я вышла в сад за домом, жаркий, пыльный, пропитанный запахом эвкалипта, и посмотрела на окно спальни Белл. Оно было открыто — обе фрамуги подняты до самого конца. Я хотела окликнуть ее, но потом передумала. Сама пошла наверх. Теперь мне в голову пришла мысль, что единственный способ смягчить сердце Козетты — заставить Белл объяснить, что это не моя вина и я не имею отношения к заговору. Наверное, я была пьяна, если рассчитывала, что Белл согласится. Я окликнула ее из-за двери и услышала какие-то звуки, словно Белл лежала на кровати, а потом спустила ноги на пол, однако она не ответила и дверь не открыла. Я пошла вниз. Интересно, сколько раз в тот день я поднималась и спускалась по ступенькам «Дома с лестницей»? Сколько раз выходила в сад и возвращалась в гостиную? Когда я волнуюсь, то не могу сидеть без движения: ерзаю, сажусь, встаю, расхаживаю по комнате, выглядываю из окон.
На балконе гостиной с решеткой Ланира, куда выходил новый жилец из красно-белой части переделанной комнаты, я остановилась и посмотрела вниз, сквозь поблекшие от жары листья платана и ракитника, сикомора и ивы, на пыльную дорогу, на крыши машин, отражавшие яркое солнце, на пожелтевшую траву, пробивавшуюся из трещин на тротуаре. Жара толстой, мягкой тканью окутывала мои руки.
Помните тот эпизод из Ветхого Завета, когда для Иисуса Навина остановилось солнце? Солнце остановилось над Гаваоном, а луна — над долиной. Я не видела солнца, расплавленный источник жары — оно словно растворилось в белом облаке собственного зноя, — но время остановилось, как оно останавливается, когда хочешь его поторопить. Я вернулась в дом, где было ни прохладнее, ни жарче, чем на улице, зачем-то спустилась по лестнице и прошла в сад, который казался мне серым, как плесень. Там я села за каменный стол, где когда-то — те дни казались далекими и ушедшими навсегда — сидела с Козеттой и Тетушкой, и Козетта, словно Мариана,[58] жалобно спрашивала, почему никто не приходит.
Сидя там, я кое-что поняла. Поняла, что потеря Козетты будет худшей из возможных потерь, с которой не сравнится ни расставание с Белл, ни смерть моей бедной матери, ни разрыв с любовником или подругой. Я даже не могу подобрать этому определение. Квинтэссенция одиночества. Я любила только Козетту, какие бы глупости ни говорила о Белл, именно Козетта олицетворяла для меня дом; она была моим домом, моей избранной матерью.
Я не могла ее потерять. Должен существовать какой-то способ ей все объяснить, заставить ее понять. Но меня охватила паника, примитивный страх, тесно связанный с инстинктом самосохранения. Как будто без Козетты я не смогу сохранить себя, остаться собой. Как будто она моя настоящая мать, и я не могу ее потерять, потому что мать всегда можно найти, позвать, вернуть, несмотря на оскорбления, предательство, обиды и пренебрежение. Матери всегда прощают. Мой ужас объяснялся тем, что Козетта — хоть я и выбрала, любила ее больше, чем мать, — все же не была мне родной матерью, и между нами не существовало кровной связи, как у родителей с детьми. Камень гелиотроп, передаваемый в семье Дугласа, не перешел ко мне от нее.