Марина (Плашевский) - страница 57

— Сидеть! — крикнул Болотников. — Всем сидеть! Фрязин, ты один за ним! Огня!

Внесли огня, зажгли свечи, кинулись из изб. А там только пыль снежная по улице.

— Не уйдет! — тихо сказал Болотников. — От Фрязина не уйдет. — Вернулись в избу. Женщина к нему бросилась, обняла, плачет.

— Ну, ну, Эльза, перестань, успокойся, — погладил ее воевода по голове, увел.

Через час воротился Фрязин. Зубы стиснуты, глаза тусклы, мертвы, и весь будто закоченел. Болотников вышел:

— Ну?

— Не дался он, Шуйского выкормыш. Зарубил я его. Обыскал. Ничего не нашел. Коня привел.

Фрязин тяжело сел к столу, стал пить пиво.

Отступали мы, да все на юг, на юг. Так и до Серпухова добежали. Думали тут отсидеться. Да город этот затворился.

Утром зимним студеным стояли у его стен. Невысоки, но крепки. Венцы бревен черные, уступами вверх уходят. Небо посветлело, с востока малиновая заря подымается. На стенах серпуховских, над вратами — часовня. В часовне — окошко, в окошке — огонек колышется.

— Эгей! — закричал Фрязин. — Эгей! Живая душа есть? Отворяй ворота!

Глядим: в окошко голова просунулась. Человек простоволосый, с глазами вострыми на нас уставился. Смотрел, смотрел, махнул рукой:

— Проезжайте! — крикнул козлиным голосом. — Не будет вам здесь пристанища. Боимся. Не отворим города.

Казаки конные, что были с нами, зашумели. Один зло спрашивает:

— А кого бояться решили?

— А Шуйского-царя. Василия, — отвечает из часовни простоволосый. — Проходите.

— Самовольный Василий вам страшен, — кричат опять от нас, — а истинного Димитрия Ивановича вам небоязно? А как явится, да расправу призовет, да душу вынимать станет? Тогда — как?

— А вот как явится, так тогда и разговор будет. А сейчас — поезжайте.

Скрылась в часовне голова. Ветерок утренний подувает, с черных бревен белую пыль снежную метет. Поверх стен воронье взметнулось, подняло грай.

— Поворачивай, Фрязин, — коротко приказал Болотников. — Не будет здесь проку.

Поскакали дальше.

И я скачу со всеми, а в голове — суета, мысли, будто те вороны мечутся, то взвиваются, то черными хлопьями опадают.

То московский дворянин мне вдруг представится, что, к сосне привалясь, умирал, то неземной красы дева, какой вообразил я себе Машу Волкову из рассказа Болотникова.

«Заступница! Утешительница!» — шепчу мерзлыми губами. А вместо нее в мыслях уже Щур проклятый, черный и наглые его очи, с какими он воеводе нашему отраву на подносе подавал, и крик страшный белокурой Эльзы — «Аспид! Аспид! Фрязин, Фрязин, что ж не доглядел ты?» А уж над ухом будто шепот, слова Фрязина самого шелестят: «Это лада его, которую пуще глаза бережет. В немецкой земле, как на Русь назад шел, встретил ее. И как занемог, в жару на постоялом дворе, в корчме, валялся, она ходила за ним, травами поила, день и ночь сидела в головах, выходила. И не покидает…»