Дело о смерти и меде (Гейман) - страница 8

Я с покорностью приму тот взгляд и те поступки, которые Вы изложили в материале о происшествии весной 1903 года, — благо это было мое последнее дело перед выходом на пенсию.

Я знаю, что Вы еще будете корректировать рукопись перед публикацией, дабы скрыть имена истинных действующих лиц и места, где произошла история, и поэтому хочу предложить Вам подправить кое-что и в самом сценарии. Я полагаю, Вы примете смещение акцента с сада Профессора Прэсбери в сторону обезьяньих гланд (ну или каких угодно внутренних желез мартышки или лемура), присланных ему из-за границы таинственным незнакомцем. Готов допустить, что операция по пересадке гланд побочно отразилась на жизни и внешности Профессора, — скажем, он мог передвигаться, подобно шимпанзе, или был способен быстро забираться на деревья, или мог прыгать с ветки на ветку. Что если он мог с невероятной ловкостью перелезать через заборы, это было бы весьма устрашающей злодейской чертой. Готов допустить, что у него и хвост мог вырасти, — но думаю Вам, мой дорогой друг, это показалось бы весьма безрассудным дополнением. Хотя сколько бессмысленных витиеватостей, фразеологических лепнин в стиле рококо, Вы, Ватсон, уже позволили себе в своих рассказах, чтобы хоть как-то скрасить утомительную монотонность и однообразие моей работы.

Прилагаю к вашему будущему рассказу свой последний монолог, который в безапелляционном порядке прошу никоим образом не править. Я хочу, чтобы мое отношение к долголетию, к глупым методам людей продлить свои глупые никчемные жизни, — и вообще, к глупости самих этих попыток, — не допускали неверных толкований, были ясны каждому читателю. Вот моя заключительная речь:


В том, что человек сможет жить вечно, кроется реальная опасность. Представьте, что склонность человека потреблять, свойственная всякой юности, не будет иметь границ; что материальное или чувственное накопление будет самоцелью. Сколь низко тогда станет цениться жизнь, какой бессмысленной тратой времени она обернется! И как быть душе, спиритическому аспекту нашего бытия, которая не может не откликаться на зов свыше? Каким страшным припадком, какой изматывающей будет эта внутренняя борьба на выживание!


Да, пожалуй с такими словами я допускаю, что удалюсь от дел.

Как бы ни сложился рассказ, непременно вышлите его мне, прежде чем отнесете в издательство.

Остаюсь Вашим старым другом и покорным слугой,

Шерлок Холмс, 11 августа 1922 года, Ист Дин, Суссекс
* * *

Они пришли на пасеку Старика Гао часам к четырем пополудни. Все одиннадцать ульев, серых деревянных ящиков, размещались в три ряда позади некоей постройки, которую «хижиной» можно было назвать с большой натяжкой, — это была конструкция, состоящая из четырех столбов, крыши и плотной промасленной ткани, заменявшей стены и смягчавшей весенние дожди и летние грозы. На маленькой угольной жаровне, имевшейся внутри, можно было приготовить что-нибудь простое из еды, и, если накрыть и ее, и себя одеялом, быстро согреться. Недалеко от неё, почти в самом центре сооружения, находился деревянный поддон, на котором лежала продолговатая подушка, вышитая старинным узором: и рисунком, и мягкостью она очень напоминала керамику. Однако Старику Гао в те недолгие осенние дни, когда он собирал мед и оставался ночевать на пасеке, этого было достаточно. Два-три дня ему обычно хватало, чтобы управиться с делами: дождаться, пока угомонятся растревоженные ульи, пока извлеченные соты преобразуются в вязкую густую суспензию, которая стечет в подставленные снизу ведерки и горшки, которые он каждые раз приносил из дома. Даже на то, чтобы растопить опустевшие ячейки, липкие от воска, пыльцы, грязи и пчелиного помета, и собрать в небольшом горшочке натуральный пчелиный воск, а сладкую водянистую эмульсию скормить обратно пчелам. На этом его работа на пасеке заканчивалась, и он спокойно мог уходить обратно в деревню и продавать свой крошечный (по сравнению с двоюродным братом) урожай.