Снаружи доносился гул Кветты, города куда более шумного, чем моя маленькая деревня в окрестностях Газни, эта полоска земли с домами и светлыми потоками, откуда я родом, самое прекрасное в мире место (и я говорю это не бахвальства ради, а потому что это правда).
Маленький, большой.
Мне и в голову не приходило, что уровень шума зависит от размеров города, я верил, что все дело в различиях между народами, например в способах готовить мясо. Я думал, что в Пакистане шум не такой, как в Афганистане, и что каждый народ шумит по-особенному, в зависимости от множества разных вещей — от того, что люди едят, или как они двигаются, или от чего-то еще.
— Мама!
Никакого ответа. Тогда я выбрался из-под одеяла, сунул ноги в башмаки, протер глаза и отправился искать хозяина, чтобы спросить, не видел ли он маму, поскольку три дня назад, когда мы приехали, он сказал, что никто не сможет переступить порог самавата Кгази незаметно для него. Это показалось мне очень странным: ведь нужно же ему когда-то спать, подумал я.
Солнце разрезало надвое вход в самават Кгази. Такие заведения в этих краях иногда даже называют отелями, но они ничем не напоминают отели, какими вы их себе представляете. Самават Кгази скорее походил на склад тел и душ, камеру хранения, где люди ожидают фасовки и отправки в Иран, Афганистан или бог еще знает куда; это было место встреч тех, кто нелегально перевозил людей через границу.
В самавате мы жили три дня, никуда не выходя: я играл в подушках, мама разговаривала с группами женщин с детьми, иногда с целыми семьями, людьми, которым, как ей казалось, можно довериться.
Помню, все время, пока мы были в Кветте, мама носила бурку, закрывавшую ее с головы до ног; у нас дома, в Наве, ни мама, ни тетя, ни их подруги бурку никогда не носили. Я даже не подозревал о том, что она у нее есть. На границе, когда я впервые увидел, что мама ее натягивает, я спросил, зачем она это делает, а она ответила улыбаясь:
— Это игра такая, Энайат, иди сюда, вниз, — и подняла подол одежды.
Я пролез между ее коленками под голубую материю, словно в бассейн нырнул, и задержал дыхание, но не поплыл.
Прикрывая рукой глаза от яркого света, я приблизился к почтенному Рахиму, хозяину самавата, и попросил прощения за беспокойство. Я спросил его, где моя мама, не видел ли он, как она уходила, ведь никто не может выйти или войти так, чтобы он не заметил, верно?
Дядя Рахим читал газету на английском языке — шрифт красный и черный, без картинок — и курил сигарету. У него были длинные брови и покрытые тонкими волосками, словно персик, щеки; на столике у входа, рядом с газетой, стояло блюдо, а на нем кучка абрикосовых косточек, три ярко-оранжевых плода, которые он еще не успел съесть, и горсть тутовых ягод.