— Милей, правдивей, лучше ее не бывало на свете, — сказал священник.
— Очень живая, энергическая особа, — сказала мисс Стерч.
— Как я буду жалеть об ней! — сказала мисс Луиза. — Никто так не забавлял меня, как Розамонда, когда я лежала больная с моим несносным насморком.
— Она нас угощала такими вкусными ранними ужинами, — сказала мисс Амелия.
— Это единственная девушка, которая в состоянии играть с мальчиками, — сказал мистер Роберт. — Она могла поймать мяч, мистер Фиппэн, сэр, одной рукой и скатиться с горы на ногах.
— Помилуй Бог! — сказал мистер Фиппэн. — Вот странная жена для слепого человека! Ты сказал, что он слеп, любезный доктор, не правда ли, ты это сказал? Как бишь его зовут? Вы не будете слишком строго судить меня за мою беспамятность, мисс Стерч? Когда индижестия[1] сделала опустошения в теле, это отзывается и на умственных способностях. Мистер Фрэнк, ведь, кажется, слепой от рождения? Жалко! Жалко!
— Нет, нет — Фрэнклэнд, — отвечал пастор. — Леонард Фрэнклэнд. И вовсе слепой не от рождения. Не дальше как год он видел так же хорошо, как и мы.
— Несчастный случай, верно! — сказал мистер Фиппэн. — Извините меня, если я возьму кресло? Несколько наклонное положение очень помогает мне после пищи. Так с его глазами был несчастный случай? Ах, какое наслаждение сидеть в таком покойном кресле!
— Едва ли случай, — сказал доктор Ченнэри. — Леонард Фрэнклэнд был один из таких детей, которых трудно воспитывать: во-первых, страшно слабое сложение. Со временем он это превозмог и рос таким тихим, смирным, порядочным мальчиком — совершенно не похожим на моего сына — таким милым, что, как говорится, с ним легко было справиться. Вот хорошо: явилась у него склонность к механике (все это я рассказываю, чтоб дать понятие об его слепоте) и он, переходя от одного занятия такого рода к другому, стал наконец делать часы. Странное занятие для мальчика, но все, что требовало тонкого осязания и большого, последовательного терпения, именно и могло развлечь и занять Леонарда. Я, бывало, говорю его отцу с матерью: «Ссадите его с этого стула, разбейте эти увеличительные стекла и пришлите его ко мне: я посажу его на деревянную лошадь и научу его играть в лапту». Только это были напрасные слова. Вероятно, родители его знали лучше и говорили, что его надо тешить. Хорошо, все шло так, пока довольно спокойно, как вдруг он опять сильно занемог, как я думаю, оттого, что делал мало движения. Как только он поднялся на ноги, так опять возвратился к своему прежнему часовому мастерству. Только беда-то была за плечами. Последний раз, как он этим занимался, поправлял, бедняжка, мои часы — вот они; идут так же верно, как песочные часы. Они попали в карман гораздо после того, как я узнал, что у него сделалась сильная боль в затылке и что у него перед глазами все мелькают какие-то пятна. Ему бы давать побольше портвейну, да заставлять ездить часа по три в день на смирном пони — я так и советовал. А они, вместо того чтобы послушаться, послали в Лондон за докторами, растравили ему за ушами и между плеч, и начали поить мальчика Меркурием, и заперли его в темную комнату. Ничего не помогло. Зрение все делалось хуже и хуже, он моргал более и более, наконец оно совсем потухло, как пламя свечи. Мать его умерла — к счастью для нее, бедная — прежде, чем это случилось. Отец чуть не обезумел, повез его к окулистам в Лондон, к окулистам в Париж. Все, что они сделали, это то, что назвали слепоту длинным именем и объявили, что будет напрасно и бесполезно пытаться делать операцию. Некоторые сказали, что это следствие продолжительной слабости, которой он дважды страдал после болезни. Другие нашли, что у него был апоплектический удар в мозгу. Все покачали головой, услыхав об его часовых занятиях. Так его и привезли домой слепого; и слепым он останется, бедный, добрый юноша! До конца своих дней.